— На расходы пошли, — оправдался Зеленьков.

— Ну, ин быть по-твоему! — махнул рукою Летучий. — Теперича, по стачке, мне следствует триста; сто получил уже задаточных, стало быть, двести осталось. Давай их сюда! Тебе, Карчак, по уговору, капчук[318] идет, — продолжал он, обращаясь к лихачу и переходя с ним на барышничий argot Конной площади, — загребай свое, да не нудь калыману[319] потому — больше ни кафи[320] не получишь! Сеньке-половому за самодуринские жирмабешь[321] положить придется, а то — коли меньше дать — обидится, да еще, гляди, часом, буфетчику здешнему либо другому кому изболтнет, что мы-де тут клей варили да слам тырбанили, а оно и пойдет этта лишний слух бродить по людям да скипидарцем попахивать[322], ведь это все шельма народ: веры в него нисколько нельзя иметь, а только одно и спасенье, коли глотку потуже заткнуть! Тебе, Зеленьков, по этому расчету, значит, остаточных сто сорок восемь рублев, приходится, — заключил он, вручив сотоварищу бумажник с его долею денег, — получай и провались отселе поскорей, потому — рыло твое очинно уж мне противно!

Иван Иванович со всею тщательностью запрятал свой бумажник и, не кивнув головою, тотчас же вышел из комнаты, окончательно уже оскорбленный последнею выходкою и пренебрежительным тоном Летучего. Иван Иванович почитал себя человеком «амбиционным и великатным в обращении», потому и обиделся так скоро.

Летучий в ту же ночь беспутно спустил заработанные деньги.

XXXIV

НАКАНУНЕ ЕЩЕ ОДНОГО ДЕЛА НОВОГО И КРАТКИЕ СВЕДЕНИЯ О ДЕЛЕ ТОЛЬКО ЧТО ПОКОНЧЕННОМ

Было уже около полуночи, когда Иван Иванович Зеленьков поднялся по темной, грязной лестнице грязно-желтого дома в Средней Мещанской и постучался в дверь мнимой тетушки своей, Александры Пахомовны. Он был бледен, взволнован и вообще казался сильно расстроенным.

— Чего дрожишь-то? Или трусу празднуешь, по обнаковению?.. Ох, уж ты мне, горе-богатырь, храбрость несказанная! — оприветствовала Пахомовна своего жданого гостя. — Говори толком: покончили?

— Ох, матушка, покончить-то — покончили, да робость что-то больно берет меня… Запропащая теперь моя головушка…

— А ты не робей!