И он еще остервененней прежнего и с отвращением далеко отшвырнул от себя медную монетку, словно бы не она, а какая-нибудь скользкая, холодная гадина нечаянно попала ему в руку.
Швырнул, и пошел далее.
Но черт знает, как есть хочется!
Все те ощущения, которые пережил он в течение этих двух дней, в общей сумме своей слились в одно какое-то озлобленно-тягостное чувство, и это чувство еще усиливалось суровым голодом. Оно подымало в груди рыдания – и Вересов не сдержался: от голоду стал он плакать; но это были не женственные и не ребячьи слезы – это был какой-то невыносимо надсаживающий душу, тихий, сдержанный и в то же время отчаянный вой голодного пса. Именно вой – другого названия нет этому глухому, хриплому звуку. Он шел, шатаючись от сильной усталости, а слезы ручьем текли по щекам, и из глотки вырывались эти сиплые, собачьи вопли.
Прохожие оглядывались на него и принимали за пьяного.
Но он шел, ни на кого и ни на что не обращая внимания, не видя, не слыша, не чувствуя ничего – кроме тяжести в груди, мало-помалу разрешавшейся рыданиями, кроме лихорадочного озноба и до тошноты мутящего голода.
Когда эти слезы облегчили его несколько, он опомнился и огляделся; оглядевшись же, увидел, что стоит на гранитной набережной Фонтанки, близ Обуховского проспекта, что ведет к ней от Сенной площади. Тут только почувствовал он сильную усталость: от продолжительной ходьбы разломило поясницу и размаяло ноги, так что показалось ему, будто дальше он уже не в состоянии двигаться. Пока его злоба и отчаяние не разрешились слезами, они придавали ему какие-то напряженные силы, они помогали не замечать этой тяжелой усталости, но вылились накипевшие слезы, облегчилась грудь, утолилась на время злоба – и Вересов вдруг ослабел, изнемог, и ему сильно-сильно захотелось спать – где бы то ни было и как ни попало, но лишь бы прилечь и успокоиться. Голодный сон так и морил его.
«Где же я опять ночь проведу, однако?.. Ведь никуда не пустят!..» – предстала перед ним беспокойная, ужасающая мысль, и он с тоскою стал озираться по сторонам – но нигде нет угла, чтобы хоть как-нибудь приютиться: все открыто, все на свету, на юру, на проходе.
Нечего делать, еле передвигая ноги, пришлось идти далее, вдоль по набережной.
А! Вот наконец спасенье!