Хлебонасущенский говорил все это грустно-сокрушенным тоном, и говорил не иначе, как в первом лице: мы и наше, дабы изъявить перед злополучным семейством всю близость их горя к его собственному сердцу, дабы показать им, что их радости были когда-то и его радостями, а ныне их невзгода есть и его невзгода, при коей он сам, на старости лет, точно так же лишается всех средств к существованию.

– Но я спокоен!.. Я спокоен! – с смиренным достоинством вздохнул он через минуту. – Я мужественно подставляю выю своей судьбе: рази меня! Я спокоен! Я приму удар!

– Черт возьми! Он спокоен! – горячился молодой Шадурский, забыв всякую меру и приличие. – Он спокоен!.. Я думаю, можно быть спокойным, двадцать лет набивая свои карманы!

– Voldemar, au nom du ciel, tais-toi![393] – подняла на него княгиня свои молящие взоры.

– Оскорбление ваше не могу почесть для себя таковым! – заметил ему Полиевкт Харлампиевич с великим достоинством, хотя сам побагровел от гнева. – Вседержитель зрит мое сердце! Но дабы не подвергнуться еще какой-либо подобной вспышке, я удаляюсь!

И Хлебонасущенский, холодно и сухо поклонившись общим поклоном, с достоинством вышел из комнаты, несмотря на то, что княгиня со старым гаменом кричали ему вдогонку:

– Полиевкт Харлампиевич, куда вы? Мой милый! Останьтесь! Полноте!

Но милый не заблагорассудил вернуться. При настоящем обороте дел он безнаказанно мог и личное достоинство свое проявить перед теми, которые заставляли его столько лет выносить всяческие щелчки, и мелкого, и крупного свойства, беспрепятственно наносимые его самолюбию и благоразумно им терпимые ради бренных выгод, которых, по-видимому, впредь уже не предстояло: стало быть, теперь и поломаться можно было во всю свою волю.

– Что ты наделал! Что ты наделал! Ну можно ли это! Ведь он нам нужен еще! – с досадой укорила княгиня своего сына, который в ответ ей только рукой нетерпеливо махнул и продолжал ходить по комнате.

Гамен глубоко погрузился в свое кресло и сидел как-то желчно задумавшись. Казалось, этот нежданный удар по карману пробудил в нем нечто похожее на серьезное сознание, на какую-то тревожно-желчную мысль.