– Ах, уж так-то просила… Со слезами, говорят… Это, мол, самая заветная вещица моя, приказывала им, ни за что, мол, расстаться с нею не желаю.
– Гм… И ты не врешь, что сама видела, как оно в ладонке зашито?
– Зачем врать, своими глазами видела. Потому, я очинно любила покойницу, – объясняла Балыкова, – так я выпросилась у Мавры Кузьминишны, чтобы взяла меня вместе с собою обмывать да убирать ее, – тут вот и видела, как она, значит, на шею надела ей.
– Гм… А деньга-то самая, рубль старинный, что ли?
– Старинный, точно старинный – тяжельше нонешних.
– Да это верно?
– Что сама видела да слышала, то и говорю, – подтвердила Катя. – Мавра Кузьминишна и допреж того знала про этот самый рубль, – продолжала она, – потому, сказывала она, что покойница ей не раз говорила про него: они со старушкой-то нашей словно дочка с матерью жили. Так вот она и сказывала, что рубль-то петровский какой-то… верно, особенный… в семье у них издавна хранился.
Если б Катя Балыкова могла видеть Гречкино лицо, то она увидела бы, как изменилось, как просияло оно в эту минуту.
– Ну, прощай, душа, спасибо за новость! – торопливо промолвил Гречка.
– Да куда ж ты, лиходей мой!.. И слова еще по душе не сказали! – укорила Катя.