— Да, по крайней мере, столько, чтобы в новом месте я мог бы приличным образом начать новое предприятие.

— Н-ну, это слишком широко! Кладите умеренней. Тысяча вам довольно.

— Как тысячу! Помилуйте! — взмолился Каржоль, разводя руками. — Да что же я на тысячу могу сделать?!.. Чтоб завести дело, я прежде всего должен жить прилично, иметь порядочную обстановку… Вы меня мало того что здесь разоряете, да еше и там хотите по миру пустить!.. Я полагал бы, тысяч пять, по крайней мере.

Рабби Абрам и рабби Ионафан переглянулись и заговорили о чем-то между собой на еврейском жаргоне. Каржоль напрасно вслушивался в звуки-непонятного ему языка, напрасно даже старался по выражению их лиц и по интонации разгадать смысл таинственных переговоров: лица оставались совершенно бесстрастны, тон безусловно ровен и спокоен. При этом ему как-то само собою пришло на мысль одно уподобление, а именно, вспомнилось, что таким точно образом переговариваются председатели с членами суда во время заседаний, и он теперь, в неизвестности, ожидал их решения, с чувством, близко похожим на томительно сосущее под ложечкой чувство подсудимого.

— Вы говорите, пять тысяч? — обратился к нему, наконец, Блудштейн. — Извольте. Пускай по-вашему. Вы можете получить от Бендавида пять тысяч, но тогда, когда подпишите вексель на пятьдесят. Вексель будет хоть на мое имя. Согласны?

Каржоль почувствовал, что начинает как будто воскресать. Он понимал, что подобным условием жиды рассчитывают затянуть над ним еще крепче мертвую петлю, но досадно ему было лишь одно: зачем он назначил им только пять, а не десять, не пятнадцать, не двадцать тысяч! Заломил бы больше, было бы, по крайней мере, с чего спустить, и если они так легко сдались на пять, то очень может быть, что согласились бы и на большее, но увы! — промах сделан и теперь его уже не поправишь. А впрочем, не поторговаться ли?.. Авось-либо!..

И он рискнул заявить евреям, что цифра пять тысяч сказана им только так, примерно, что, собственно говоря, прежде чем изъявить на нее свое согласие, ему следует сообразиться, достаточно ли будет такой суммы.

— Ну, нет, извините, больше ни одной копейки! — решительно оборвал его Блудштейн.

Ламдан же Ионафан не сказал ни слова, но зато усмехнулся прямо в глаза Каржолю такой тонкой, иронически язвительной улыбкой, которая прямо показала ему, что этот человек до глубины разгадал всю некрасивую сторону его последнего психического побуждения.

Граф моментально вспыхнул до ушей и невольно опустил глаза пред этой улыбкой. Ему стало вдруг досадно — отчасти на самого себя, за эту неуместную и невольно выдающую его краску в лице, а главным образом, досадно чуть не до истерической злости на ламдана за то, что как «это животное» смеет улыбаться подобным образом, как оно смеет давать ему чувствовать, что понимает всю его сокровенную внутреннюю сущность! Будь его воля и власть, Каржоль охотно избил бы его теперь как собаку, но увы! опять-таки увы! — несмотря на весь прилив такого негодования, он сознавал, однако, что, позволив себе малейшую несдержанность в этом отношении, легко может окончательно испортить свое дело и не получить ни копейки. В сущности, ему было решительно все равно, на какую бы сумму ни подписывать вексель, лишь бы заполучить в руки сколько-нибудь денег, которых, кстати, в данную минуту, у него совсем не было, и он очень хорошо понимал, что отныне, при таком враждебном отношении к нему здешних жидов, нечего уже рассчитывать на дальнейшую возможность каких бы то ни было займов и «перехваток» в Украинске.