При этом неожиданном вопросе Тамара несколько смутилась и покраснела.

— Моя, — проговорила она, невольно конфузясь и как бы оправдываясь. — Это… это «Дневник» мой… гимназический еще… но я ни за что не хотела оставлять его дома… Там он, наверно, попал бы теперь в чужие руки… Стали бы читать, а я не хотела, чтобы посторонние знали мою душу и все, что я думаю… Там это, кроме глумления и злобы, ничего не встретило бы.

— О, в этом случае ваше побуждение совершенно понятно, как понятно и то, что девушки в ваши годы нередко ведут дневники… Кто в этом не грешен! — снисходительно заметила Серафима, и ласковый, добросердечный тон ее слов приободрил Тамару.

— Скажите мне, дитя мое, — продолжала все так же сердечно игуменья, — давно это вам запала мысль переменить религию?

— Нет, недавно; всего лишь несколько недель.

— И что же, собственно, побудило вас к этому?

Последний вопрос не удивил Тамару: раньше или позже, она, во всяком случае, должна была ожидать его; но тон, каким был он теперь предложен, инстинктивно подсказал ей, что никакого неискреннего или даже уклончивого ответа с ее стороны быть не должно, что всякая фальшь невольно выдаст сама себя, с первого же слова, и глазами, и голосом, а потому надо говорить правду, так как только правда может доставить ей сочувствие и поддержку такой женщины, как Серафима, которая в своей нравственной чистоте и простосердечной искренности, как казалось Тамаре, глубоко читает в ее душе в эту самую минуту. И она решилась сказать правду, хотя высказывать ее казалось ей нелегко.

— Побудила меня любовь, — проговорила она застенчиво потупив глаза. — Я люблю христианина и хочу быть его женою… Делаю это с обоюдного нашего согласия.

Серафима задумчиво и внимательно посмотрела на девушку.

— Любовь… Одно только это? — проговорила она серьезно и несколько строго. — Но ведь вы еще так молоды, это может пройти, и тогда, почем знать, — быть может, вы не раз еще и горько раскаетесь в своем шаге… А его ведь уже не поправишь!..