Видя, что и последний маневр не выгорает и что прижимистый семинар, очевидно, намерен чем дальше, тем все больше и больше выматывать из него душу, граф взмолился к нему снова.

— Помогите же, батюшка, ради самого Господа! — воскликнул он, схватывая и с чувством пожимая обеими руками его холодно-потную руку. — Вы мне просто благодеяние сделаете… То есть такое благодеяние, что и слов нет!.. Выручите!.. Я по весь век мой ваш неоплатный должник… Нравственный должник… Моя совесть, поверьте…

— Да в чем помогать-то? — перебил его Горизонтов. — Вы мне скажите, наконец, толком, в чем помогать вам?

— Боже мой, да все в том же… Ну, посоветуйте, научите… насчет разрешения-то…

— Да хорошо-с!.. Насчет разрешения… Так ведь тут нужен документ, а мы с вами вот уже целый час только пустыми словами язык околачиваем. Документ пожалуйте.

— То-есть, как документ?.. Какого рода? — недоумевая, заморгал глазами Каржоль. При слове документ в его мозгу сейчас же возникло представление о векселе или расписке в виде заручки, либо задатка Горизонтову. — Я готов… С удовольствием даже! — пробормотал он, и рука его уже сделала было понятное движение за пазуху, к боковому карману. — С величайшим удовольствием, но… извините, какого именно рода документы вы желали бы?

— Как какого рода? — выпучил на него глаза секретарь, словно бы на дурня какого. — Заявление, конечно! Формальное заявление-с.

Все еще не вполне уразумев, Каржоль вопросительно продолжал глядеть на Горизонтова с каким-то глупо подчиненным и даже извиняющимся видом, словно бы прося у него и снисхождения к своему непониманию, и разжевания себе сути его требований. Странное дело! С каждою дальнейшею минутой, он, к стыду своему, все более и более начинал чувствовать в душе, как, черт его знает почему, невольно как-то пасует нравственно перед своехарактерною наглостью этого грубого и нечистоплотного хама, презирая его в то же время до полной ненависти, но не столько за его хамский вид, сколько за это самое свое пред ним пасованье. Досадуя и оскорбляясь на самого себя, граф тем не менее сдавался, как будто покорно признавал в лице Горизонтова какую-то силу, не вполне ему понятную, но несомненно более действительную и стойкую, чем его собственная нравственная сила. Поэтому он, чуть не до жгучей боли, сам пред собой сознавал вполне ясно, как его чувство собственного достоинства и вся его обычная самоуверенность, все самолюбие, вся эта французски-гордая «noblesse» его внешности и даже самая манера держать себя, как все это вдруг слабеет, испаряется, улетучивается куда-то, тогда как этот «хам плюгавый» стоит аки гранит и господствует над ним во всей своей великой хамской несокрушимости. И он, граф Каржоль де Нотрек, должен пред ним лебезить и заискивать… О, никогда еще не переживал он подобного унижения! Но… все эти чувства пришлось запрятать в самый отдаленный и темный карман своего сердца и вместо них все время покорно вызывать на лицо любезную, искательную улыбку.

— Неужто непонятно? — дивясь, воскликнул между тем господин Горизонтов и с улыбочкой принялся объяснять ему по пальцам. — Ведь для того, чтобы нам иметь законный повод пустить этакое предписание матери-игуменье, — говорил он, — должны же мы на чем-нибудь основаться! Не святым же духом узнали мы!.. Это раз. Понимаете?

Каржоль утвердительно кивнул головой.