В последнем акте перед зрителями опять та же классная комната в доме учителя. Сам он сидит удрученный глубоким горем, не будучи в состоянии следить за занятиями своих учеников, ничего не видя, ни о чем не думая, кроме одной гнетущей его мысли. Вдруг порывисто входит на сцену княгиня Овари и останавливается перед учителем, пронзая его взглядом, полным укора, горя и негодования. Задыхающимся от волнения голосом она бросает ему в лицо укоризны и проклятия: зачем он так гнусно обманул ее доверие, зачем сам собственноручно отрубил голову ее сыну, когда Якунины требовали только его выдачи? Если б он выдал им его живого, ребенок остался бы жив, потому что сегун убедился в клевете! — "Где мой сын! Отдай мне моего сына!" — Кричит она ему в исступлении. Под градом ее проклятий учитель на минуту удаляется со сцены и затем со словами: "Вот он! Возьмите его!" выводит за руку маленького князя и передает его матери. Одно мгновение она стоит неподвижно как остолбенелая, не веря собственным глазам, и вдруг с невыразимым криком радости и счастия кидается к своему ребенку, прячет его в своих объятиях, целует, ощупывает его голову и плечи, смеется и плачет и снова начинает покрывать его поцелуями. Счастие ее беспредельно. А между тем отвернувшийся в сторону учитель стоит в глухой борьбе с самим собой, ломая руки, и, видимо, стараясь подавить в себе подступающие к горлу рыдания. Но наконец счастливая мать опомнилась от первого внезапно нахлынувшего прилива радости и бросается к учителю благодарить его. — "Но что ж это значит? — приступает она к нему с расспросами, — чья же голова была принесена к сегуну?" — "Голова моего собственного сына, государыня! Я сдержал свое слово", — почтительно отвечает ей учитель, и с этими последними словами надвигающаяся занавесь кладет конец немой картине, где мы видим княгиню-мать, как громом пораженную этой безмерной жертвой, и всю школу, как бы застывшую в одном чувстве ужаса и благоговейного почтения к своему наставнику.

На этом пьеса кончается. Время действия ее относится к XVII веку нашей эры, и сюжет, говорят, основан на историческом факте. Публика проводила последнюю картину знаками общего одобрения, которое здесь выражается далеко не так шумно, как в Европе; возгласов было слышно немного, да и то в обыкновенный голос; но зато со всех концов залы дружно раздавался сухой треск сложенных вееров, которыми зрители ударяли о ладонь левой руки. И действительно, как самая пьеса, так и ее исполнение вполне заслуживали похвалы. Это была мастерская игра, в особенности в двух выдающихся ролях учителя и княгини. Последнюю изображал старик-актер, о котором упомянуто выше. Я уже сказал, что его гримировка, манеры, походка, голос, — все это вполне женское; но, кроме того, сколько таланта и теплоты в самой игре его! Как тонко была разыграна им сцена прощания с сыном в первом акте и как превосходно выдержан весь последний акт! Достаточно сказать, что не зная языка и довольствуясь порой только краткими пояснениями А. С. Маленды, мы понимали весь ход пьесы и с живейшим интересом следили за нею от начала до конца, и это только благодаря самой игре актеров. Эта полная реальной и психической правды игра достигала порой до степени высокой художественности, что и делало ее, помимо языка, понятной каждому человеческому сердцу. К числу же недостатков игры вообще японских актеров, за исключением, впрочем, срух вышесказанных исполнителей, надо отнести стремление их к чересчур усиленной мимике: желая придать наибольшую экспрессивность выражению своего лица, в особенности в трагические и патетические моменты, они, что называется, пересаливают, и вследствие этого вместо улыбки или достодолжностной мины нередко получается утрированная гримаса.

Я не стану особенно распространяться об оригинальной концепции виденной нами драмы, в одно и то же время, если хотите, варварской, но и хватающей вас за самые чувствительные струны сердда. Уже из моего далеко не полного пересказа, затронувшего только самый скелет этой вещи, читатель легко может заметить, что японская драма прокладывает себе совершенно особенные своеобразные пути, не имеющие ничего общего с выработанным шаблоном европейских драматических произведений, и в то же время эта драма остается вполне на житейской, строго реальной почве; она воспринимает в себя все элементы жизни, перемешивая, быть может и не без умысла, трагическое с комическим, как то нередко бывает и в самой действительности, и воспроизводя вполне человеческие образы и житейские типы. В данном случае, например, вся драма завязывается и разыгрывается на глубоком чувстве родительской любви и на величайшей жертве, какую только могло принести это чувство во имя долга, обязательного в силу данного слова. Я уже говорил однажды, что любовь к детям составляет одну из самых выдающихся черт национального характера японцев, и поэтому вы легко можете понять, насколько жизненна и как близка сердцу каждого зрителя драма, построенная именно на этом мотиве. И потом, без сомнения, японская драма затрагивает и пробуждает в зрителе самые возвышенные, рыцарские и патриотические чувства, что всегда более или менее имеет здесь в виду каждый драматический автор; и в этом заключается ее прямое воспитательное значение для общества. Кроме того, вы никогда ни в одной японской пьесе не встретите интриги, которая была бы построена на нарушении замужней женщиной супружеской верности, на чем, напротив, в Европе строится чуть ли не девять десятых всех современных драм и комедий. Охотно допуская на сцену похождения дам Иошивары и вообще типы различного сорта куртизанок, иногда даже в чересчур реальных положениях, японский театр никогда не выводит незаконной связи замужней женщины, хотя вовсе не скрывает всех других ее недостатков и пороков. Некоторые европейские наблюдатели японской жизни и нравов находят в этом большой пробел, упущение или предрассудок, будто бы мешающий свободному всестороннему развитию драматической литературы, из круга которой таким образом изъемлется целая область особых житейских отношений, служащих всегда и везде самым обильным и благодатным материалом для романиста и драматурга. Но люди, более основательно знакомые со складом японской жизни и семейных отношений, не видят тут никакого пробела и объясняют это обстоятельство очень просто. Дело в том, как я и говорил уже прежде, что нарушение супружеской верности со стороны японских жен есть такое редкое, исключительное явление, что оно стоит совершенно вне характера и склада здешней жизни, а потому подобные вопросы отнюдь не могут служить темой для литературных и сценических произведений, всегда стоящих у японцев на реальной, жизненной основе. Просто сама жизнь не дает им для этого достаточной темы. Если же литература и касается иногда вопросов этого рода, то ее отношение к ним лучше всего выеснится нам на нижеследующем примере, который в то же время представляет и лучший образчик того, как понимаются здесь в народном сознании вопросы чести и нравственного долга. Я говорю о самой популярной новелле, передаваемой из поколения в поколение у семейного очага и служащей также одной из любимых тем для профессиональных уличных рассказчиков и импровизаторов. Новелла эта перешла также в письменную литературу в виде целого романа, очень богатого разными бытовыми подробностями, и наконец она же послужила сюжетом для сценической драмы, нередко представляемой в японских театрах. В литературе она известна под названием "Верный Союз", а в народном пересказе под именем "Истории о сорока семи ронинах". Основанием для нее послужило истинное, исторически достоверное происшествие, случившееся в прошлом веке, а именно, в 1727 году. Но, прежде, два слова о том, что такое ронин. Ронин значит павший или потерявший свое положение человек. Этим именем обыкновенно назывались самураи, то есть чиновники и люди придворной гвардии феодальных владельцев (даймио), утратившие своего патрона или лишившиеся его покровительства, вследствие ли постигшей их опалы, или же вследствие его разорения. По своему общественному положению эти даймиоские самураи, как я объяснял уже раньше, подходили ближе всего к бывшей "дробной шляхте", проживавшей "на ласковом хлебе", в качестве разных "официалов", при старопольских магнатах. Предпослав это необходимое объяснение, я должен еше заметить, что мой пересказ истории о сорока ронинах будет заключаться в одном только кратком изложении ее сущности, так как иначе пришлось бы дать перевод целого романа, состоящего из сплетения самых разнородных эпизодов и событий, проследить которые шаг за шагом было бы слишком утомительно для читателя, хотя бы уже по одной необходимости запоминать собственные имена множества действующих лиц и различных местностей. Итак, вот в чем заключается сущность этой любопытной истории:

В двадцатых годах прошлого века, при киотском дворце, в числе приближенных лиц микадо, находился некто Иенео Такумино-Ками, богатый и знатный даймио, владевший значительными землями и содержавший при своем дворе сорок семь самураев, в качестве чиновников, вассалов и телохранителей. Иенео Такуми был женат на знаменитой красавице Кавайо, по которой многие из придворных кавалеров сходили с ума и воспевали ее в нежных стансах и мадригалах. Но, принимая эту дань поклонения своей красоте, Кавайо оставалась всегда на недоступной высоте любящей и верной супруги.

Однажды Иенео Такуми был послан от микадо с важным поручением к сегуну в Иедо. Отправляясь из Киото с полным великолепием, как надлежит знатному феодалу и посланнику микадо, и зная, что ему придется пробыть в Иеддо довольно долгое время, Иенео взял с собой и супругу. Молва о поразительной красоте, изяществе, грации и талантах Кавайо предшествовала ей в Иеддо еще ранее появления ее в этой второй столице Японии. И вот на несчастие встретился с нею однажды при дворе сегуна один из самых могущественных вельмож этого двора некто Кацуке-но-Сукé, князь Моро-наго, человек уже пожилой и притом самой почтенной наружности, что не помешало ему, однако, воспылать к Кавайо нежною страстью, со всем пылом, приличным разве семнадцатилетнему юноше. Он не упускал ни малейшего случая выказывать ей эту страсть и наконец однажды прямо оскорбил ее бесчестным предложением. Кавайо вынуждена была пожаловаться своему мужу и просила оградить ее от наглых и назойливых преследований старого сластолюбца. Встретясь после этого с князем Мороного во дворце сегуна, возмущенный Иенео схватился за свою саблю, с намерением изрубить его, но князю удалось убежать и донести о поступке Иенео сегуну. Поступок же этот составлял важнейшее нарушение придворного этикета, безусловно воспрещающего обнажать во дворце оружие. По закону Иенео Такуми должен был подлежать за это смертной казни и конфискации всего своего имущества. Понимая степень павшей на него ответственности, Иенео решается умереть по крайней мере недаром и во что бы то ни стало отомстить оскорбителю достоинства своей супруги. Узнав, что князь Мороного удалился в один из своих загородных домов, он инкогнито отправляется за ним на поиски, в сопровождении одного только верного своего самурая Кампео, обязанность коего состояла в том, чтобы принимать участие во всех приключениях своего господина. Молодой Кампео был его оруженосцем и подручником.

Выйдя за город, усталые от продолжительной ходьбы, они завернули отдохнуть в один из попутных чайных домов и расположились на его веранде. Кампео нарочно склонил своего господина зайти именно в этот чайный дом, имея про себя в виду, что тут живет его возлюбленная, молодая хорошенькая Кара, с которою ему очень хотелось повидаться. С появлением Иенео, он отлучается с нею на свиданье в соседнюю рощу, располагая возвратиться к тому часу, как господин его отдохнет и напьется чаю. Между тем, во время его отсутствия появляется на дороге князь Моронаго, вышедший на прогулку пешком, в сопровождении нескольких своих самураев, следовавших за ним издали. Завидя своего врага, Иенео бросается к нему навстречу и, обнажив саблю, вызывает его на немедленный поединок. Коцуке хотел было уклониться, но Иенео заградил ему путь отступления и принудил драться. Сабли их скрестились, и князь был слегка ранен одним из первых выпадов противника, как вдруг в эту самую минуту бегом подоспели на место его самураи и, налетев сзади на Иенео, схватили его, обезоружили и, связав по рукам и ногам, сдали полицейским чиновникам сегуна, как человека, совершившего разбойническое нападение среди дороги на их патрона. Это обстоятельство еще отяготило прежнюю вину несчастного Иенео. По повелению сегуна, он был отвезен под арестом в свое имение, где ему вменялось в обязанность ожидать приговора и наказания. Верный его оруженосец Кампео, вернувшись после свидания с Карой из рощи, уже не нашел своего господина на месте и, узнав в чайном доме обо всем, что произошло в его отсутствии, хотел было лишить себя жизни с отчаяния, что не мог охранить Иенео, но Кара силой любви своей умолила его не налагать на себя руку и увела с собою в дальнюю деревню, к своим родителям земледельцам. В деревне Кампео вскоре женился на Каре.

Между тем приговор членов верховного совета сегуна, постановляемый именем микадо, не заставил долго ждать себя. Иенео, сидя у себя в поместье, бестрепетно ждет казни и, чтобы показать своим домашним полное спокойствие духа, сочиняет стихи. В роковой день ожидаемой смерти, в то время как он сидел, погруженный в свои думы, за ним тихонько раздвинулась ширма и в комнату вошла его супруга Кавайо. На лице ее отражалась душевная мука. Она подошла к нему и, склонясь перед ним на колени, коснулась челом циновки.

— Надеюсь, что мой повелитель бодр и здоров, — сказала она взволнованным голосом.

— Я здоров, Кавайо, но ты почему так грустна?

Княгиня сдержала свою горесть и отвечала.