Мне чрезвычайно было жаль Филенка и вместе с этим я был крепко зол на ротнаго за его вопиющую несправедливость. Я излил всю свою жёлчь на тех кантонистов, которые явились из других капральств для того, чтобы растянуть беднаго Филенка. Я забыл упомянуть, что всегда презирал охотников держать истязаемую жертву и удивлялся какое они находили в этом удовольствие. Я успел убедить свое капральство не выскакивать для подобной работы, а идти лишь по приказанию. Когда я начал бранить держальщиков Филенка за их усердие, за них вступились ефрейторы других капральств, которые питали ко мне злобу и зависть за то, что ко мне благоволил фельдфебель, а главное за то что он не давал чаю не только ни одному из них, но даже и унтер-офицерам. Десяточные ефрейторы моего капральства начали меня защищать. От всего этого произошел большой шум. Дежурный унтер-офицер крикнул нам: «замолчите, а то я доложу ротному командиру»; но не успел он окончить фразы, как ротный уже предстал пред нами самолично, спрашивая: «что здесь за шум? поди сюда, дежурный! ты о чем хотел мне докладывать?» — «Да вот Кретчмер спорил с другими ефрейторами, что не следует держать, когда секут». — «Как это не держать, не понимаю! поди сюда все ефрейторы, говори, что тут было.» Те сказали что я ругал кантонистов которые держали Филенка, и при этом пояснили, что я запретил своему капральству держать при сечении. Тогда ротный командир грозно сказал мне: «Как же ты смел, запрещать! что же, мне самому держать, говори!» Я объяснил, что отнюдь не запрещал, когда велят, но чтобы сами не бежали. — «Ага! так ты вольнодумец!» Хотя я совершенно не понимал, что такое вольнодумец, но инстинктивно угадывал, что это что-то не хорошее, а потому и протестовал. — «Никак нет, ваше благородие, я не вольнодумец!» — «Врешь»— и обратившись к унтер-офицеру, спросил, не замечено ли еще чего-нибудь за мною вольнодумнаго. Тот, подумав, ответил, что я чай пью у фельдфебеля. — «Так ты и чай пьешь, говори! — «Пью, ваше благородие, когда дают» — Как же это ты так пьешь? — «В прикуску, ваше благородие!» — «Да я не о том тебя спрашиваю, мерзавец в прикуску или в накладку ты пьешь;а зачем пьешь ты чай у фельдфебеля? Это все вольнодумство; барабанщики, розог!» Напрасно я клялся что я не вольнодумец и что не буду совсем пить чай все было напрасно растянули меня как лягушку, вызванные ефрейторы, завистники мои, и начали драть.

После нескольких или многих ударов, не помню, я закричал:

Иван Антонович, спасите меня!» Забыв, что его и в лагерях не было, да если бы он и находился здесь, то чем же мог помочь мне. Моим же неуместным воззванием я только больше себя губил, потому, что ротный командир от злости превратился в скота и начал кричать: «валяйте его, ракалию, он вольнодумец, у него фельдфебель старше меня, задавай ему жару, задавай!» И, действительно, задавали до тех пор, пока я не перестал дышать. Мне разсказывали после, что когда держальщики закричали: «умер, ваше благородие», то экзекутор мой струсил, не того, что меня засек (засекал он сотни кантонистов), но полагалось так засекать, чтобы засеченный мог прожить хоть неделю в лазарете; тогда лекаря отмечали несчастнаго умершим от какой-нибудь болезни, напр. горячки, воспаления и т. п. Эти подробности я узнал от фельдшеров в лазарете, в котором я после инквизиции пролежал около четырех месяцев. Мне говорили, что когда меня на одеяле принесли в лазарет, то я не показывал никаких признаков жизни. Я очнулся лишь тогда, когда мне пустили кровь из обеих рук, после чего я проспал более суток; проснувшись, я не мог пошевельнуться, — я был как бы закованный в панцырь. Рубашка, присохшая к израненному телу, доставила мне новую пытку: фельдшер, не давая времени намоченной рубашке отстать от ран, отрывал ее с кусками тела. Этот народ привык к подобным операциям, да и некогда было фельдшеру над одной операцией долго возиться, так как подобных операций было много, а фельдшеров недостаточно.

Дня через два обходил палаты больных штаб-лекарь; подойдя к моей кровати, он взглянул на мою дощечку, на которой надпись гласила мое звание, фамилию и название моей болезни «utizis ber suliozum», что означало бугорчатую чахотку. Штаб-лекарь велел поворотить меня на спину, посмотрел и сказал по-немецки своему коллеге ординатору: «ничего, хороша чахотка», затем спросил меня, за что я наказан, откуда и кто были мои родные; все это спрашивал он меня понемецки, и я, хотя плохо, но все-таки отвечал ему на том же диалекте. Штаб-лекарь; к крайнему изумлению моему, даль мне 50 коп. ассигн. и утешал, что я буду здоров; он велел ординатору прописывать мне самыя лучшия порции, какия только полагались в лазарете и в тот же день прислал мне тонкую простыню, которую чем-то намазали и заворотили меня, потому что, начиная от шеи и до икр, я весь был изсечен как котлета. Через несколько времени тело мое превратилось в одну сплошную рану; но натура и молодость взяли свое, — я вылечился и только не мог ходить более месяца, вследствие того, что свело жилы.

Фельдшера, видя расположение ко мне главнаго доктора и узнав, что я боюсь возвращаться в свою роту, посоветовали мне, чтобы я попросил его о переводе меня в первую роту, с командиром которой он был очень дружен и состоял в родстве. К переходу в другую роту я имел много причин; фельдфебеля Ивана Антоновича уже не было; он меня посещал в лазарете часто и всегда приносил овощи и лакомства; но это продолжалось не долго; в последний раз он пришел ко мне и дал 2 руб. ас., объявив по секрету, что хотя идет в отпуск на два месяца, но больше в наше отделение не вернется, а выхлопочет себе перевод; если же это ему не удастся, то выйдет в отставку — «не могу, братец, выносить безбожия», прибавил он. Я плакал неутешно; прощаясь, Иван Антонович смешал и свою слезу с моими; и это плакал усач, солдат, о доле сироты, делясь с ним своими скудными крохами, не надеясь и не имея в виду никакой благодарности от меня. Мир праху твоему, Иван Антонович, душевную мою благодарность к тебе я унесу и за пределы гроба! Посещали меня также многие кантонисты; но это продолжалось не долго, потому что в половине октября все выступили из лагеря по деревням. Просьба моя штаб-лекарем была уважена, и я был переведен в первую роту. Выздоровев совершенно перед Рождеством, я явился в означенную роту, в которой, до конца моего пребывания в ней, никто меня пальцем не тронул, благодаря штаб-лекарю.

VI

Вражда кантонистов с фабричными немцами. — Воровство. — Выносливость некоторых кантонистов. — Беглые. — Евреи. — Преподавание. — Состав офицеров. — Немец-офицер с кошачьими инстинктами. — Ветхость лагерных построек. — Эпидимическая болезнь глаз. — Распространение слепоты между кантонистами. — донос. — Приезд из Петербурга генерала. — Осмотр им больных. — Его знергическия распоряжения. — Уничтожение нашего баталиона и перевод нас в Харьковское военное поселение. — Выступление в поход.

Не знаю почему, но все кантонисты терпеть не могли фабричных немцев; вражда эта была сильная, обоюдная и установилась с незапамятных времен. От здания сиротскаго отделения тянулась к городу улица, по обеим сторонам которой находились исключительно одни двух-этажныя, суконныя фабрики, принадлежавшия казне и на которых работали исключительно одни немцы выписанные из-за границы еще при Потемкине. Немцы эти нисколько не оклиматизировались в России и никто из них, а тем более их жены и дети, не умели и не хотели говорить по-русски. Кантонисты били немцев при каждом удобном и неудобном случае и немцы платили им тем же но такия торжества доставались им очень редко и как бы немцы не поколотили кантонистов, но последние никогда не жаловались начальству,

считая большим для себя стыдом, что немец поколотил русскаго; немцы же, наоборот, всегда приносили жалобы, и тогда виновных, а часто совершенно безвинных, по ошибочному указанию немцев, пороли без всякой пощады, в особенности, если экзекутор был немец.

Среди кантонистов были и воры, и при том замечательные, особенно отличался один из них, по фамилии Цыбулька. Хотя и говорится, что нет совершенства в мире, но в этом случае Цыбулька был исключение, потому что в искусстве воровать он достиг полнаго совершенства. Его не мог уберечься ни один лавочник, и он, постоянно воруя, ни одного разу не попался. Были также среди кантонистов натуры баснословной выносливости, оказываемой при сечении: сколько бы экзекутор ни сек, подобный субъект никогда не произносил ни одного слова, не просил о помиловании и не кричал. Экзекутор приходил от этого в ярость и кричал барабанщикам: «повороти корешками, валяй крепче», но ничто не помогало, — истязуемый оставался нем и когда экзекуция кончалась, хладнокровно, даже флегматично, одевался и шел, не торопясь, на свое место во фронт, как будто бы с ним ничего особеннаго не случилось. Быль еще сорт кантонистов, которые при сечении просили помилования, но, не получая его, начинали бранить экзекутора, кто бы он ни был: «жри, подлец, мое мясо, жри»! и вслед затем сыпали бранью вполне солдатскою; после этого они снова принимались просить о помиловании и опять начинали ругаться, так что в продолжение инквизиции они раз двадцать просили о помиловании и столько же раз ругали экзекутора самыми отборными словами.