Тот самый факт, что человек ищет интенсивности в своей жизни, т. е. ее многообразия, если только он чувствует в себе силу, чтобы жить такою жизнью, самый этот факт становится у Гюйо властным призывом жить именно такою жизнью. А с другой стороны человека влекут на тот же путь желание и радость риска и реальной борьбы, а также радость риска в мышлении (риска метафизического, как писал Гюйо); другими словами, и удовольствие, ощущаемое нами, когда мы идем к гипотетическому в нашем суждении, в жизни и в действии… к тому, что еще только предполагается нами возможным.

Вот, что замещает в естественной нравственности чувство обязательного, существующее в нравственности религиозной.

Что же касается до санкции в естественной нравственности, т. е. до ее утверждения чем то высшим, чем то более общим, то здесь, независимо от религиозного утверждения, у нас имеется чувствуемое нами естественное одобрение нравственных поступков и интуитивное полусознание, нравственное одобрение, исходящее из существующего в ней, несознанного, но присущего нам понятия о справедливости, и наконец есть еще одобрение со стороны свойственных нам чувств любви и братства, развившихся в человечестве.

Вот в какой форме сложились у Гюйо понятия о нравственности. Если они исходили у него от Эпикура, то они сильно углубились: и вместо Эпикуровской нравственности „умного расчета” получилась уже естественная нравственность, развивавшаяся в человеке в силу его жизни обществами, существование которой поняли Бэкон, Гроций, Спиноза, Гетэ, Огюст Конт, Дарвин и отчасти Спенсэр, но с чем не хотят согласиться до сих пор те, кто предпочитает толковать о человеке, как о существе, хотя и созданном „по образу Божию“, но на деле представляющем раба, послушного диаволу, от которого можно добиться ограничения его прирожденной безнравственности, только грозя плетью и тюрьмой в теперешней жизни и пугая адом в загробной.

Заключение.

Постараемся теперь подвести итоги нашему краткому историческому обзору различных учений о нравственности.

Мы видели, что начиная со времен Древней Греции по настоящее время в этике господствовали, главным образом, два направления. Одни моралисты признавали, что этические понятия внушены человеку свыше и поэтому они связывали нравственность с религией. Другие же мыслители видели источник нравственности в самом человеке и стремились освободить этику от религиозной санкции и создать реалистическую нравственность. Одни из этих мыслителей утверждали, что главным двигателем человека во всех его действиях является то, что одни называют наслаждением, другие блаженством, счастьем, словом то, что доставляет человеку наибольшую сумму удовольствия и радости. Ради этого делается все другое. Человек может искать удовлетворения самых низменных влечений, или же самых возвышенных, но он всегда ищет того, что ему дает счастье, удовлетворение, или по крайней мере, надежду на счастье и удовлетворение в будущем.

Конечно, как бы мы не поступали, ища прежде всего удовольствия и личного удовлетворения, или же обдуманно отказываясь от предстоящих нам наслаждений во имя чего то лучшего, мы всегда поступаем в том направлении, в котором, в данную минуту мы находим наибольшее удовлетворение. Мыслитель гедонист может, поэтому сказать, что вся нравственность сводится на искание каждым того, что ему приятнее, хотя бы даже мы поставили себе целью как Бентам, наибольшее благо наибольшего числа людей. Но из этого еще не следует, чтобы поступивши известным образом, я через несколько минут, а может быть и всю жизнь не жалел бы о том, что поступил так, а не иначе.

Из чего, если не ошибаюсь, надо заключить, что те писатели, которые утверждают, что „каждый ищет того, что ему дает наибольшее удовлетворение”, ничего еще не разрешают, так что коренной вопрос о выяснении основ нравственного, что составляет главную задачу всякого исследования о нравственном, остается по-прежнему открытым.

Не решают его и те, кто подобно современным утилитаристам — Бентаму, Миллю и многим другим — отвечают: „Удержавшись от нанесения обиды за обиду, вы только избавили себя от лишней неприятности, от упрека самому себе за невоздержанность, за грубость, которой вы не одобрили бы по отношению к себе. Вы пошли путем, который вам дал наибольшее удовлетворение; и теперь вы, может быть, даже думаете: „Как разумно, как хорошо я поступил”. К чему иной „реалист” еще прибавит: — „Пожалуйста не говорите мне о вашем альтруизме и любви к ближнему. Вы поступили как умный эгоист, — вот и все“. А между тем вопрос о нравственном ничуть не подвинулся после всех таких рассуждений. Мы ничего не узнали о его происхождении и ничего о том, — нужно ли благожелательное отношение к людям и если желательно, то в какой мере. Перед мыслителем по прежнему встает вопрос: — Неужели „нравственное” представляет случайное явление в жизни людей и, до некоторой степени в жизни общительных животных? Неужели оно не имеет никакого более глубокого основания, чем случайно благодушное мое расположение, а затем заключение моего ума, что в конце концов такое благодушие выгодно для меня, так как оно избавляет меня от других неприятностей. Мало того. Раз люди считают, что не на всякое оскорбление следует отвечать благодушием; что есть оскорбления, которых никто не должен допускать, кому бы они не были нанесены, то — неужели же нет никакого мерила, при помощи которого мы могли бы делать различия между разными оскорблениями, и все это — дело личного расчета, а то и просто минутного расположения, случайности.