Но все эти неудобства были мелочными в наших глазах и никто из нас не придавал им особенного значение. Все мы прекрасно сознавали, что от тюрьмы нельзя ожидать многаго и что русское правительство никогда не проявляло нежности к тем, кто пытался свергнуть его железное иго. Больше того, мы знали что Трубецкой бастион это – дворец, да, дворец, по сравнению с теми тюрьмами, в которых ежегодно томятся сотни тысяч наших соотечественников, подвергаясь тем ужасам, о которых я писал выше.
Короче говоря, материальные условия заключение в Трубецком бастионе не были особенно плохи, хотя в общем, конечно, они были достаточны суровы. Не должно забывать, что, по меньшей мере, половина сидевших в крепости попали туда просто по доносу какого-нибудь шпиона, или за знакомство с революционерами; не должно забывать также и того обстоятельства, что значительная их часть, пробыв в заключении 2-3 года, не бывали даже предаваемы суду, а если и попадали под суд, то бывали оправдываемы (как, напр., в процессе 193-х) и вслед за тем высылались «административным порядком» в Сибирь или в какую-либо деревушку на берегах Ледовитого Океана. Следствие ведется втайне и никому не известно, сколько времени оно займет; не известно – какие законы будут применены: – общегражданские или законы военного времени, и что ожидает заключенного; его могут оправдать, но могут и повесить. Защитник не допускается во время следствия; запрещается даже разговор или переписка с родными об обстоятельствах, поведших к аресту. В течение всего безконечно длинного периода следствия узникам не дают никакой работы. Перо, чернила и карандаш строго воспрещены в стенах бастиона; для писанья дают только грифельную доску, – и когда совет Географического Общества хлопотал о разрешении мне окончить одну научную работу, его пришлось добывать у самого императора. Особенно тяжело отзывается эта, тянущаяся иногда годами, вынужденная бездеятельность на рабочих и крестьянах, которые не могут читать по целым дням: вследствие этой причины наблюдается большой процент психических заболеваний. В западно-европейских тюрьмах, двухлетнее-трехлетнее одиночное заключение считается серьезным испытанием, могущим повести к безумию. Но в Европе арестант занимается какой-либо ручной работой в своей камере; ему не только разрешается читать и писать, но ему дают все необходимые инструменты для выполнение какой-нибудь работы. Его жизнь не сводится исключительно к деятельности одного воображение; его тело, его мускулы также бывают заняты. И все же компетентные наблюдатели принуждены, путем горького опыта, убедиться в том, что двухлетний-трехлетний период одиночного заключение черезчур опасен. В Трубецком бастионе чтение было единственным разрешенным занятием; но даже чтение не дозволялось приговоренным к заключению в Алексеевском равелине.
Даже немногие «послабление», допущенные теперь во время свиданий с родными, были добыты тяжелой борьбой. Вначале свидание с родными рассматривалось не как право заключенного, а как милость со стороны начальства. Со мною случилось однажды, после ареста моего брата, что я не видел никого из моих родных в течение трех месяцев. Я знал, что мой брат, с которым меня связывали узы более чем братской любви, был арестован. Письмом в несколько строк меня извещали, что относительно всего, касающегося издание моей работы, я должен обращаться к другому лицу и я догадывался о причине, т. е. об аресте брата. Но в течение трех месяцев я не знал, за что его арестовали; не знал, в чем его обвиняют; не знал, какая судьба ждет его. И, конечно, я не пожелаю никому в мире провести три таких месяца, какие провел я, совершенно лишенный вестей о всем происходящем за стенами тюрьмы. Когда мне, наконец, разрешили свидание с моей сестрой, ей строго запретили говорить мне что-нибудь о брате, в противном случае ей угрожали не давать больше свиданий со мной. Что же касается до моих товарищей, то многие из них никого не видели за все 2-3 года заключение. У некоторых не было близких родных в Петербурге, а свидание с друзьями не разрешались; у других родные были, но такие, которые подозревались в знакомстве с социалистами и либералами, а потому считались недостойными такой «милости», как свидание с арестованным братом или сестрой. В 1879 и 1880 годах свидание с родными были разрешаемы каждые две недели. Но должно помнить, как было добыто это расширение прав. Оно было завоевано тяжелой борьбой, путем знаменитой голодной стачки, во время которой некоторые заключенные в Трубецком бастионе, в течение 5-6 дней, отказывались принимать какую бы то ни было пищу, отвечая физическим сопротивлением на все попытки искусственного кормление. Позднее, впрочем, это, с таким трудом завоеванное, право было опять отнято, число свиданий очень сильно сокращено и введена опять железная дисциплина.
Особенно возмутительны методы, употребляемые при ведении тайных дознаний: следователи пускаются на самые бесстыдные уловки, чтобы вырвать неосторожное признание у арестованного, в особенности, если он не вполне владеет своими нервами. Мой друг Степняк дал в своих работах несколько образчиков подобного обращение с арестованными; массу примеров можно также найти в различных нумерах «Народной Воли». Следователи не щадят даже святых материнских чувств. Если у арестованной рождается дитя, – крошечное создание, увидевшее свет в прочном каземате, – у матери отбирали ребенка и грозили не отдать его до тех пор, пока мать «не пожелает быть более искренней», т.е., другими словами, выдать своих товарищей. Ей приходится отказываться несколько дней от пищи или покушаться на самоубийство, чтобы ей отдали ребенка… Если допускаемы подобные возмутительные надругательства над лучшими человеческими чувствами, стоит ли говорить о различных мелких мучительствах того же рода? И все же, худшее выпадает, обыкновенно, не на долю заключенных, а тех, которые находятся за стенами тюрьмы, тех, вся вина которых – в горячей любви к их арестованным дочерям, братьям и сестрам! Самые возмутительные методы застращивание, – жестокие и вместе с тем утонченные, – практикуются наемниками самодержавия по отношению к родным арестованных, и я должен признать, что образованные прокуроры, состоящие на службе государственной полиции, бывают хуже малограмотных жандармских офицеров и чиновников III Отделение.
Понятно, что постоянные попытки на самоубийство, – иногда при помощи осколка стекла из разбитого окна, или головок фосфорных спичек, тщательно собираемых и скрываемых в течение нескольких месяцев, или путем самоповешение на полотенце, – такие попытки являются необходимым последствием. Из обвинявшихся по большому процессу 193-х, 9 человек сошло с ума и 11 покушалось на самоубийство. Я встретился с одним из них после его освобождение. Он покушался раз шесть, а теперь, умирает в больнице во Франции.
И все же, если вспомнить слезы, проливаемые по всей России, в каждой глухой деревушке, в связи с судьбой сотен тысяч арестантов, если вспомнить об ужасах наших острогов и центральных тюрем, о солеварнях в Усть-Куте, о золотых рудниках Сибири, то пропадает всякая охота говорить о страданиех небольшой кучки революционеров. Я бы и не стал говорить о них, если бы защитники русского правительства не вздумали искажать фактов.
У русского правительства есть нечто гораздо худшее для политических заключенных, чем содержание в Трубецком бастионе. Вслед за процессом «шестнадцати» (в ноябре 1880 г.), в Европе с удовольствием узнали, что из пяти осужденных на смерть, трое были помилованы царем. Теперь мы знаем настоящее значение этого помилование. Вместо того, чтобы, согласно закону, быть высланными в Сибирь или в центральную тюрьму, они были посажены в Трубецкой равелин[17] (в западной части Петропавловской крепости). Казематы эти были настолько мрачны, что лишь в течение двух часов в сутки в них можно было обходиться без свечей; со стен так текло, что «на полу образовывались лужи». «Не только не давали книг, но запрещалось все, что могло каким-либо образом служить развлечением. Зубковский сделал себе из хлеба геометрические фигуры, с целью повторить курс геометрии; они были немедленно отобраны, при чем смотритель заявил, что каторжникам „не может быть дозволено подобное развлечение“». С целью сделать заключение еще более невыносимым, в камеру ставился жандарм или солдат. Жандарм не спускал глаз с заключенного и стоило последнему посмотреть на что-либо, как он тотчас бросался расследовать предмет внимание. Таким путем ужасы одиночного заключение удесятерялись. Самый спокойный человек начинал ненавидеть шпиона, следившего за каждым его движением, взглядом – и доходил до бешенства. Малейшее неповиновение наказывалось побоями и темным карцером. Все, подвергнутые такому режиму, вскоре заболели. Ширяев, после года заключение, нажил чахотку; Окладский – крепкий, здоровый рабочий, которого замечательная речь на суде была напечатана в Лондонских газетах, сошел с ума; Тихонов, тоже крепкий человек, заболел цынгой и не мог даже подняться на кровати. Таким образом, несмотря на «помилование», все трое, в течение одного года, очутились на краю могилы. Из пяти остальных, осужденных на каторжные работы, двое – Мартыновский и Цукерман – сошли с ума и в таком состоянии их постоянно сажали в карцер, так-что, наконец, Мартыновский сделал покушение на самоубийство.
В тот же равелин посадили еще нескольких других – и результаты неизменно бывали всегда одни и те же: их быстро доводили до могилы. Летом 1883 г. правительство решилось смягчить участь некоторых, послав их на каторгу в Сибирь. Двадцать седьмого июля 1883 г, их привезли в тюремных вогонах в Москву и двое случайных свидетелей, которым удалось видеть их, дали потрясающее описание того состояние, в котором находились бывшие узники Петропавловской крепости. Волошенко, весь покрытый цынготными язвами, не мог двигаться. Его вынесли из вогона на носилках. Прибылев и ?омин упали в обморок, когда их вынесли на свежий воздух. Павел Орлов, также пострадавший от цынги, с трудом мог ходить. «Он весь согнут в дугу и одна нога совершенно скорчена», – говорит очевидец. «Татьяна Лебедева судилась и была приговорена к смерти, но потом помилована – на вечную каторгу. Ей, впрочем, все равно, к скольким годам ее ни приговорили, так как долго она уже не проживет и так. Скорбут развился у неё ужасно: десен совсем нет и челюсти обнажены. При том же, она в последних градусах чахотки… За Лебедевой показалась Якимова (Кобозева) с полуторогодовалым ребенком на руках. На ребенка этого нельзя взглянуть без жалости: он, кажется, ежеминутно умирает. Что касается самой Якимовой, она не пострадала особенно ни физически, ни нравственно и, несмотря на ожидающую ее вечную каторгу, всегда спокойна. Остальные питерцы чувствовали себя настолько лучше, что способны были сами перейти из вогона в вогон… Что касается Мирского, то на нем одном совсем не видно следов четырех-летнего пребывание в Петропавловской крепости. Он только заметно возмужал»[18]. Мирскому, впрочем, было в то время всего 23 года.
Но, даже среди этих полутрупов, скольких недоставало из числа тех товарищей, которые судились одновременно с ними! Сколько из них осталось погребенными в Трубецком равелине? С тех пор, как прямые сношение с крепостью прервались, неизвестно ничего о происходящем в равелине, и лишь ужасные слухи о позорном насилии ходили по Петербургу, при чем на это насилие указывали, как на причину смерти Людмилы Терентьевой.
Мы не исчерпали всех ужасов… Остается рассказать еще об oubliettes алексеевского равелина. Четыре года тому назад, некоему м-ру Лансделлю позволили заглянуть в два каземата Трубецкого бастиона и он вслед за тем торжественно отрицал в английской печати самое существование полуподземных казематов Трубецкого равелина, которые были описаны в «Times'е». М-р Лансделль задавал вопрос: «Куда же девались все эти „cachots“, „oubliettes“, и темные казематы Петропавловской крепости, о которых нам столько говорили?» Я тогда ответил на этот вызов следующим образом: