Мне не пришлось ближе ознакомиться с отношениеми между тюремной администрацией и уголовными в Лионских тюрьмах. Но и того, что я видел, было совершенно достаточно, чтобы убедиться, что тюремные надзиратели – в большинстве случаев старые полицейские сержанты – сохранили все характерные особенности прежней наполеоновской полиции, всегда отличавшейся грубой жестокостью. Что же касается высшей тюремной администрации, то она проникнута тем лицемерием, которое характеризует правящие классы Лиона. Приведу один образчик. Директор тюрьмы многократно давал мне формальное обещание не конфисковать моих писем, не уведомив меня каждый раз о факте конфискации. Это было все, чего я добивался в этом отношении. Но несмотря на эти обещание, несколько моих писем было конфисковано, при чем меня не сочли нужным уведомить об этом, и моя жена, которая была в это время больна, очень беспокоилась, не получая никаких известий от меня. Одно из моих писем, украденных таким манером, было даже передано прокурору Фабригет, который читал его в заседании апелляционного суда.

Во всякой тюремной системе имеется одна особенность, на которую давно следовало бы обратить внимание, но которую обыкновенно совершенно упускают из вида. Руководящей идеей нашей карательной системы несомненно является желание наказать человека, признанного „преступником“; между тем, в действительности наказание несколькими годами тюремного заключение обрушивается всей тяжестью не столько на „преступника“, сколько на людей совершенно невинных, т.е. на его жену и детей. Как ни тяжелы условия тюремной жизни, человек так устроен, что он в конце концов приспособляется к ним, и раз он не в силах изменить их, относится к ним, как к неизбежному злу. Но есть люди – жена и дети заключенных, – которые никогда не могут примириться с лишением того, кто был их единственной поддержкой в жизни. Судьи и всякого рода законники, которые с таким легким сердцем присуждают людей к двум, трем, пяти годам заключение – задумывались ли они когда-нибудь над судьбою жены приговоренного? Знают ли они, как мала пропорция женщин, которые смогли бы зарабатывать более 3-х или 4-х рублей в неделю? И знают ли они, что жить с семьей на такой заработок, значит терпеть суровую нищету, со всеми её ужасными последствиями? Задумывались ли они над теми нравственными страданиеми, которые они причиняют жене арестанта: презрение соседей и знакомых, страдание самой жены, которая естественно преувеличивает в своем воображении тегости тюремной жизни мужа, которой приходится думать не только о сегодняшнем дне, но и заглядывать постоянно в безрадостное будущее?.. Кто измерил все эти страдание и кто сосчитал слезы, пролитые женами арестантов?

Если бы было обращено хотя бы малейшее внимание на страдание родственников арестанта, то, вероятно, составители планов новейших тюрем устроили бы приемные помещение как-нибудь иначе. Они поняли бы, что единственным утешением жены арестанта является возможность увидеть изредка своего мужа и они не стали бы причинять ей новое и совершенно бесполезное страдание своими ухищрениеми. При постройке этих приемных зал, все, кажется, принято во внимание, за исключением чувств жены, которой разрешают раз в неделю взглянуть на мужа и перекинуться с ним несколькими словами.

Вообразите себе круглый сводчатый зал, скудно освещенный сверху. Войдя в него, в приемные часы, вы почувствуете себя буквально оглушенным. Шум голосов нескольких сотен людей, говорящих, или точнее кричащих одновременно, подымается со всех сторон зала, ударяясь о свод, который отбрасывает эти звуки назад, и они смешиваются с пронзительными свистками надзирателей, скрежетом замков и звоном ключей, образуя, в общем, адский шум. Ваши глаза должны сначала привыкнуть к полумраку, прежде чем вы различите, что голоса принадлежат шести различным группам женщин, мужчин и детей, одновременно кричащих во все горло, стараясь быть услышанными теми, к кому они обращаются. За этими группами вы с трудом различаете вдоль стен шесть других групп человеческих лиц, которые едва можно рассмотреть вследствие заграждающей их проволочной сетки и железной решетки. Сначала вы не можете понять, что такое, в сущности, происходит. Дело в том, что для свидание с родными арестант вводится, вместе с четырмя другими товарищами по заключению, в маленькую темную конурку, загражденную спереди железной решеткой и густой проволочной сеткой. Его родственники вводятся в другое, подобное же помещение, также огражденное железной решеткой и отделенное от помещение, находящегося напротив проходом около трех футов ширины, в котором дежурит надзиратель. Таким образом, в каждом помещении находятся одновременно 5 арестантов, а в противоположное втискиваются около 15 мужчин, женщин и детей, – их родственники. Свидание продолжаются не более 15-20 минут; все говорят одновременно, все спешат сказать, что нужно, и среди этого шума голосов, из которых каждый звучит все громче и громче, приходится кричать изо всех сил, если хочешь, чтобы тебя услыхали. После нескольких минут подобного упражнение, и я и моя жена теряли голос, и мы были вынуждены просто глядеть друг на друга безмолвно, причем я взлезал по решетке, поближе к маленькому окошечку, освещавшему конуру сзади, чтобы жена моя могла по крайней мере увидать мой профиль, слабо рисовавшийся на сером фоне окошечка. Уходя из приемного покоя, она обыкновенно говорила, что подобное свидание является лишь мучением.

Я должен бы был сказать несколько слов о „Дворце Справедливости“ (Palais de Fustice) в Лионе, где нас держали десять дней во время суда над нами. Но при этом пришлось бы коснуться таких отвратительных подробностей, что я предпочитаю перейти к другому предмету. Достаточно упомянуть, что комнаты, в которых арестованные ожидают своей очереди явиться пред судебным следователем, бывают покрыты лужами всяких скверных жидкостей, и что в Лионском „Дворце“ есть несколько темных камер, имеющих попеременно двоякое назначение: иногда они служат ватерклозетом, а вслед затем, после самой непритязательной очистки, в них снова помещают арестованных. Никогда в моей жизни я не видал ничего столь грязного, как этот „Дворец“, который навсегда останется в моих воспоминаниех, как дворец всевозможной грязи. С чувством истинного облегчение вернулся я из него в мою пистолю, где и прожил еще два месяца, покуда мои товарищи ходили в апелляционный суд. Последний, как и следовало ожидать, подтвердил приговоры, произнесенные по указке правительства судом исправительной полиции, и несколько дней спустя, т.е. 17 марта 1883 года, ночью, с большой таинственностью, и с комическим по своей величине кортежем полиции, мы были отправлены на железнодорожную станцию. Здесь нас закупорили в одиночные вогоны для отправки в Maison Centrale в Клэрво.

Приходится только удивляться, как все усовершенствование тюремной системы, несомненно придуманные с целью уменьшить какое-либо существующее зло, в свою очередь, сами создают новое зло и являются источником новых мучений для арестантов. Таким размышлением я предавался, когда меня заперли в конуре одиночного вогона, медленно катившегося по направлению в Клэрво. Чтобы сделать такой вогон, берут обыкновенный, и в нем строят из легких перегородок два ряда шкафиков, с проходом по середине. Я говорю „два ряда шкафиков“, потому что иначе нельзя назвать эти чуланы, в которых человек должен сидеть на узкой скамейке, касаясь своими коленями двери, а своими локтями – боковых стен. Не нужно быть особенно толстым человеком, чтобы найти затруднительным какое-либо движение в этом тесном пространстве, а дышать в нем положительно нечем. Хотя в дверях и прорезаны небольшие оконца, заделанные железной решеткой, но для того, чтобы заключенные не могли видеть друг друга имеется маленькое орудие пытки в виде заслонки, которую сторожа и закрывают, как только они заперли кого-нибудь в чулане. Другим инструментом мучительства служит железная печь, помещающаяся в проходе между шкафиками, особенно когда сторожа ее топят во всю, чтобы варить на ней свой обед. Мои товарищи по заключению – почти все рабочие большого города, привычные к недостатку свежого воздуха в тесных мастерских, еще кое-как могли терпеть; но двое из нас избежали обморока, лишь благодаря разрешению выйти из наших шкафов и стоять в проходе. К счастью, наше путешествие продолжалось всего пятнадцать часов; но некоторым из моих русских друзей, изгнанным из Франции, пришлось провести более 48 часов в одиночном вогоне во время путешествия из Парижа до Швейцарской границы, так как вогоны отцепляли на целую ночь на некоторых станциях, когда надзирателям надо было посетить Маконскую и другие попутные тюрьмы.

Наиболее неприятным, однако, является то обстоятельство, что арестанты предоставлены вполне благоусмотрению двух надзирателей; если надзиратели пожелают, они могут надеть наручни арестантам, уже запертым в шкафы и они часто делают это без всякой разумной причины; мало того, они могут сковать ноги арестанта при помощи цепей, прикрепленных к полу шкафов. Все зависит от хорошего или скверного настроение надзирателей и от глубины их психологических выводов. В общем, 15 часов, которые мне пришлось провести в одиночном вогоне, являются одним из наихудших воспоминаний, как моих лично, так и моих товарищей, и мы все были рады очутиться, наконец, в одиночных камерах тюрьмы Клэрво.

Центральная тюрьма в Клэрво стоит на месте, где когда-то возвышалось Сен-Бернадское аббатство. Великий монах двенадцатого века, которого статуя, высеченная из камня, до сих пор виднеется на одном из окрестных холмов, с руками, простертыми по направлению к тюрьме, хорошо выбрал место для монастыря; он стоял в прекрасной маленькой долине, снабженной превосходной ключевой водой, при выходе долины на равнину, орошаемую рекою Aube. Громадные леса до сих пор покрывают низкие склоны холмов, из которых добывают хороший строевой камень. Несколько известковых печей и кузнечных заводов разбросаны вокруг, и железная дорога из Парижа в Бельфор проходит теперь в двух верстах от тюрьмы.

Во время великой революции аббатство было конфисковано государством, и его обширные и солидные здание были обращены, в первые годы девятнадцатого века, в Депо для нищих. Позднее они получили другое назначение и, наконец, теперь бывшее аббатство превращено в „Дом заключение и исправление“ („Maison de Détention et de Correction“), вмещающий около 1400, а иногда даже 2000 арестантов. Это – одна из самых больших тюрем во Франции. Ея внешняя ограда (mur d'enceinte), громадная каменная постройка около 20 футов высоты, тянется на пять верст. Внутри её помещаются не только тюремные здание и дома, занятые администрацией, но также и казармы для солдат, огороды и даже хлебные поля. Здание, собственно тюрьмы, с её многочисленными мастерскими занимают квадрат в 1200 фут по каждой стороне и окружены другой, еще более высокой, двойной стеной (mur de roude), внутри которой стоят караульные часовые.

Высокие трубы, из которых днем и ночью вылетают клубы дыма, ритмический шум машин, который слышится до поздней ночи, придают тюрьме вид маленького мануфактурного городка. И действительно, за тюремными стенами находится больше мастерских, чем во многих маленьких городах. Так, в тюрьме имеется громадная мастерская для изготовление железных кроватей и железной мебели, освещаемая электричеством, и в которой работает более 400 человек; имеются мастерские для выделки бархата, сукон и холста; для выделки картинных рам, зеркал, и деревянных метров; для гранение стекла и выделки всякого рода дамских безделушек из перламутра; каменотесный двор, паровая мельница и множество мелких мастерских; вся одежда арестантов выделывается ими самими. Механизмы приводятся в движение четырьмя могучими паровыми машинами и турбиной. Громадный огород и хлебное поле, а также маленькие огороды, даваемые каждому надзирателю и служащим тюрьмы, находятся внутри её стен и обрабатываются заключенными.