Что такое случилось в эти дни, что могло так сблизить Робеспьера и Дантона? Какие соображения дипломатического или иного характера призвали Дантона в Париж в эту минуту и заставили его выступить против антирелигиозного движения, тогда как он был истинный последователь Дидро и даже на суде и у подошвы эшафота не преминул подчеркнуть свои материалистические убеждения? Это выступление Дантона тем более требует объяснения, что Конвент в течение всей первой половины месяца фримера продолжал относиться одобрительно к антирелигиозному движению[332]. Еще 14 фримера (4 декабря) робеспьерист Кутон принес в Конвент некоторые мощи и с насмешкой говорил о них.
Является поэтому вопрос, не воспользовался ли Робеспьер каким–нибудь новым оборотом, принятым дипломатическими переговорами с Англией, чтобы повлиять на Дантона и с его поддержкой смело высказаться о необходимости религии в том смысле, который всегда был ему дорог как деисту и последователю Руссо.
В середине фримера Робеспьер, пользуясь поддержкой Дантона, решился уже действовать, и 16 (6 декабря) он потребовал от Комитета общественного спасения декрета о свободе богослужения, первый параграф которого запрещал «всякое насилие и всякую меру, противную свободе вероисповеданий». Весьма вероятно, что эта мера была вызвана боязнью восстаний в деревнях, так как закрытие церквей было принято крестьянами очень враждебно[333]. Во всяком случае с того дня католицизм восторжествовал. Все поняли, что Робеспьер взял его под свое покровительство. Католицизм снова становился государственной церковью[334].
Пока этим дело ограничилось. Но весной Комитет общественного спасения под влиянием Робеспьера попробовал выставить против религии разума религию верховного существа, задуманную на началах, высказанных Руссо в его «Савойском священнике». Однако же эта религия, несмотря на поддержку правительства и на угрозу гильотины для ее противников, все время смешивалась, говорит Олар, с религией разума, даже когда ее обряды назывались культом верховного существа. Под этим последним именем культ, наполовину деистский и наполовину рационалистический, продолжал распространяться до тех пор, пока термидорская реакция не положила ему конец.
Что касается праздника верховного существа, который отпраздновали в блестящей, но казенной обстановке в Париже 2 прериаля (8 июня 1794 г.) и которому приписывал большое значение Робеспьер, вообразивший себя основателем новой государственной религии, борющейся против безбожия, то праздник был, по–видимому, очень красив как народное театральное представление, но он не нашел отклика в сердцах народа. Впрочем, так как праздновали его по воле Комитета общественного спасения вскоре после того, как Шометт и Гобель, симпатичные народной массе, погибли на эшафоте за свое неверие, весь этот праздник имел характер кровавого торжества якобинского правительства над крайними элементами. Поэтому он не мог возбудить симпатии в массах. А открытое проявление враждебности против Робеспьера со стороны некоторых членов Конвента, выраженное ими во время самого празднества, сделало из него преддверие переворота 9 термидора. Праздник верховного существа был прелюдией конца революции. Но не станем забегать вперед.
LXIII
РАЗЛОЖЕНИЕ СЕКЦИЙ
Две враждебные силы стояли друг против друга в конце 1793 г.: Комитеты общественного спасения и общественной безопасности, которым подчинялся Конвент, и Парижская коммуна. Настоящая сила Коммуны была, впрочем, не в отдельных людях, как бы они ни были популярны: не в ее мэре Паше, не в ее прокуроре Шометте или его помощнике Эбере, ни даже в ее Генеральном совете. Ее сила была в секциях. Вследствие чего центральное правительство и направило свои усилия к тому, чтобы секции подчинить своей власти.
Когда Конвент отнял у секций право самим созывать свои общие собрания по мере надобности, они начали создавать «народные общества», или «секционные общества». Но к этим обществам отнеслись очень недружелюбно якобинцы, которые становились вполне людьми правительственными; а потому в конце 1793 и в начале 1794 г. в Клубе якобинцев много говорилось против народных и секционных обществ, тем более что роялисты в то время делали усилия, чтобы овладеть ими. «Из трупа монархии, — говорил один из якобинцев, Симонд, — вышло несметное количество ядовитых насекомых, которые не так глупы, чтобы надеяться на воскресение трупа»; они стараются поддержать конвульсии в политической жизни страны[335]. В особенности в провинции эти «насекомые» пользовались успехом. Множество эмигрантов, продолжал Симонд, «законников, финансистов, агентов старого порядка» наводняют деревни, овладевают народными обществами и становятся их президентами и секретарями.
Нет никакого сомнения, что народные общества, которые в Париже были не что иное, как собрания секций, организовавшихся под другим именем[336], вскоре «очистились» бы сами, без постороннего вмешательства, т. е. исключили бы скрывавшихся в них роялистов и продолжали бы дело секций. Но вся их деятельность не нравилась якобинцам, которые относились враждебно к этим «новичкам», превосходившим их в «патриотизме» (т. е. в преданности революции). «Их послушать, — говорил Симонд, — так выходит, что патриоты 89 года… не что иное, как усталые и заезженные клячи, которых надо приколоть, потому что они не могут поспевать за новичками на пути революции». И он выдавал истинные опасения и страхи якобинской буржуазии, когда говорил о «новом, четвертом Законодательном собрании», которое эти «новички» хотят созвать, чтобы идти дальше, чем шел Конвент. «Наши злейшие враги, — прибавлял Жанбон Сент–Андре, — не за дверьми нашего собрания; мы их видим: они среди нас; они хотят идти дальше нас в революционных мерах»[337].