Революция останавливалась. Королевская власть начинала чувствовать, что возвращается к жизни. Дворяне–эмигранты в Кобленце и в Митаве потирали себе руки[140]. Богатые поднимали голову и пускались в отчаянные спекуляции.

Таким образом, начиная с лета 1790 г. вплоть до июня 1792 контрреволюция могла считать себя торжествующей.

Вполне естественно, впрочем, что революция, настолько глубокая, как та, которая совершалась между 1789 и 1793 гг., должна была время от времени останавливаться и даже идти назад. Старый порядок располагал громадными силами, и эти силы после первого поражения непременно должны были вновь сплотиться, чтобы преградить дорогу новому духу времени.

Вот почему в реакции, наступившей с первых месяцев 1790 и даже с декабря 1789 г., нет ничего удивительного. Но если эта реакция оказалась настолько сильной, что могла продолжаться до июня 1792 г., если, несмотря на все преступления двора, она могла возрасти настолько, чтобы в 1791 г. дело революции оказалось вновь под сомнением, — это зависело от того, что реакция была делом не одного только дворянства и духовенства, собравшихся вокруг королевского знамени. Сама буржуазия — эта новая сила, создавшаяся благодаря той же революции, принесла свою умелость в делах, свою любовь к «порядку» и собственности и свою ненависть к беспорядку народных волнений на поддержку тех, кто стремился остановить революцию. Вместе с тем очень многие образованные люди — интеллигенты, пользовавшиеся доверием народа, отвернулись от него, как только завидели первые проблески истинно народного восстания, и поспешили стать вновь в ряды защитников порядка, чтобы обуздать народ и положить предел его стремлениям к равенству.

Усилившиеся таким образом и сплотившиеся против народа контрреволюционные элементы повели дело так успешно, что если бы крестьяне не продолжали волноваться, а городское население не поднялось снова в конце лета 1792 г., то революция остановилась бы, не успев сделать ничего прочного.

Вообще положение дел в 1790 г. было довольно мрачное. «Бесстыдно установилась настоящая аристократия богатых, — писал Лустало уже 28 ноября 1789 г. в своей газете «Revolutions de Paris». — Кто знает, не будет ли уже теперь преступлением против нации сказать, что нации принадлежит верховное право?»[141] Между тем с того времени реакция еще более окрепла и росла с каждым днем.

В своем обширном труде по политической истории Великой революции Олар показал, какое противодействие встречала идея республиканской формы правления среди буржуазии и интеллигенции того времени, даже тогда, когда измена двора и монархистов делали уже республику неизбежной. И действительно, тогда как в 1789 г. революционеры действовали так, как будто бы хотели совершенно обойтись без королевской власти, немного позднее среди самих же революционеров стало обозначаться монархическое движение, все ярче и сильнее, по мере того как упрочивалась конституционная власть Собрания[142]. Можно даже сказать, что после 5 и 6 октября 1789 г. и после бегства короля в июне 1791 буржуазия и ее духовные вожди все более и более проникались монархическими чувствами всякий раз, когда народ выступал как революционная сила.

Это — факт очень важный. При этом не нужно забывать, что самым существенным для буржуазии и ее представителей было, как тогда выражались, сохранение имуществ. Вопрос о сохранении приобретенной собственности проходит красной нитью через всю революцию, вплоть до падения жирондистов[143]. Можно даже с уверенностью сказать, что если республика так пугала буржуазию и даже самых ярых якобинцев (кордельеры, напротив, охотно принимали ее), то именно потому, что народ связывал с понятием о республике понятие о равенстве; а это последнее выражалось в идеале равенства состояний и аграрного закона, составлявших боевой клич «уравнителей», коммунистов, экспроприаторов — «анархистов» того времени.

И буржуазия поспешила положить предел революции именно для того, чтобы помешать народу нарушить «священный принцип» собственности. Еще в октябре 1789 г. Собрание приняло известный закон о военном положении, позволявший расстреливать восставших крестьян, как только на улицу выступал мэр или другой городской чиновник с красным флагом; а позднее, в июле 1791 г., оно воспользовалось этим законом, чтобы избивать парижский народ. Точно так же старалось оно помешать прибытию провинциалов — людей из народа — в Париж, на праздник Федерации 14 июля 1790 г. Оно приняло затем ряд мер против местных революционных обществ, составлявших всю силу народной революции, рискуя убить этим то самое, что было зародышем его собственной власти.

С самого начала революции по всей Франции возникли тысячи политических союзов. Тут были не только первичные собрания, или собрания выборщиков, о которых мы говорили выше (гл. XXIV) и не только многочисленные клубы якобинцев, связанные с главным их обществом в Париже. Тут были главным образом секции, народные общества (Societes populaires) и братские общества (Societes fraternelles), возникавшие самостоятельно и часто без всяких формальностей. Это были тысячи местных комитетов и местных властей, почти независимых, становившихся на место королевской власти и помогавших распространять в народе мысль об уравнивающей социальной революции.