В конце февраля Арсений переселился в Славгород адъютантом к корпусному командиру и поселился у отца, а Зинаида Моисеевна не упустила случая возобновить их отношения. Молодой князь был мрачен и нервен; его характер настолько изменился, что даже, наконец, отец это заметил, но Арсений свалил своё мрачное настроение на политику.
Нина жила в каком-то кошмаре, боясь, чтобы не случилось беды с отцом или братом. Она знала, что Георгий Никитич получал массу угрожающих писем, а Зинаида, кроме того, ясно намекнула, что и Арсений когда-нибудь заплатит головой за то презрение, которое сестра его выказывала ко всему, что так или иначе касалось еврейства, не говоря о незаслуженной грубости обращения с Енохом – её кузеном и, как бы то ни было, близким их родственником.
Бедная Лили жестоко расплачивалась за своё безумное увлечение. Её Лейзер всё меньше стеснялся с женой и, если воздерживался от слишком явных «воздействий», то всё же его грозный, увесистый кулак зачастую бывал у неё под носом, а руки несчастной украшались многими синяками, после того, как он тряс свою супругу для большей убедительности и внушительности своих приказаний. Особенно тяжёлая сцена произошла у супругов после того, как Лейзер продал коляску и лошадей, объявив, что нищей не приходится кататься в экипажах. Чаще всего Лили молчала о треволнениях своей супружеской жизни; упрямая, но трусливая и ограниченная, она боялась своего, добровольно взятого в мужья изверга. Поэтому только в минуту отчаяния и увлечения решилась она открыться Нине. С этих пор Лили навещала иногда княжну, привозя ей на сохранение ценные вещи, которые удалось вывезти из дому.
Настала весна, и Лили очень хотелось проехаться в Крым на несколько недель, чтобы попользоваться солнцем и теплом. Это дало бы ей возможность отдохнуть от мужа, тем более, что Лейзер объявил о приезде к ним в гости двух сестёр на несколько недель. На желание жены он ответил категорическим отказом, заявив при этом своё непременное требование, чтобы она ввела его сестёр в общество и, вообще, выезжала с ними.
– Я считаю личной обидой твоё дерзкое намерение уехать из дому в ту именно минуту, когда к нам приезжают гостить Энта и Ребекка, – с грозным взглядом ответил он.
Несколько дней спустя после этой сцены, Лейзер позвал к себе обедать двух приятелей, – подольских евреев, необтёсанность которых и немецко-польский жаргон коробили и раздражали Лили; а муж, звавший её, к тому же, Лией и приказывавший беспрестанно потчевать гостей то тем, то другим, выводил её из терпения, и она едва сдерживалась.
Речь зашла, разумеется, о делах, и Лейзер со вздохом заметил:
– Ах, Гендель, плохой гешефт я сделал, женившись на этой нищей баронессе, которая ещё разоряет меня своими претензиями. Мне давно следовало бы бросить её, но я слишком благороден, чтобы выкинуть её на улицу. И вот она сидит у меня на шее, и я кормлю её на свои трудовые гроши.
Милые гости ответили на это какой-то плоской шуткой. Тогда Лили, покраснев, как мак, встала из-за стола и хотела уйти, но муж схватил её за руку и грубо усадил на стул.
– Sitzen-bleiben, du, Gans! (Перев., – сидеть, ты, гусыня!) – в бешенстве крикнул он. – Или наше общество не довольно благородно для такой Lumpen Prencessin!