Отрозненная Русь очутилась в руках чужеземных монархов, и это имело такое действие на её монастыри, что люди, желавшие посвятить себя безупречному богомыслию, удалялись на Афонскую гору. Там, среди агарянского владычества, они находили больше отрады своему пламенному духу, нежели в отечестве преподобного Феодосия Печерского. Они были правы в своем выборе: они там сохранили жертвенный огонь в чистоте, чтобы, во времена лучшие, перенести его в Киев и вверить охране новой иерархии, вышедшей из более здоровой народной среды. В числе таких добровольных изгнанников был некто Иоанн из Вишни. Мы уже заметили где-то, что Червонная Русь поставляла для Польши лучших воинов, что все коронные гетманы польские были родом русины. Она дала казакам первых предводителей. Она дала церкви первых защитников. Автор «Апокрисиса», этого кодекса церковно-социальной догматики русской, который, по всей справедливости, можно бы озаглавить „Камнем Веры", был земляк Яна Замойского. Сагайдачный и Иов Борецкий, сделавшие великий поворот русской церкви к самодеятельности, были уроженцы червонорусские. Иоанн Вишенский происходил оттуда же. Не устояли храбрые Русичи на Поросии, на Посулии, на Посемии; не удержали за собой и Поднеприя. Когда «возстогна Киев тугою, а Чернигов напастьми, и тоска разлияся по русской земле», народная сила наша отступила к горам «галицкого осмомысла Ярослава», которые он в свое время «подпирал железными полками»; но уже не «звонила она в дедовскую славу», не «побеждала полков кликом, без щитов, с одними засапожниками». И однакож там, в этом подгорье, держалось дружинное начало варягорусское, спустя много лет после татарского погрома, и сила русского движения в периоде новом началась оттуда. Карпаты и Нева — вот два устоя русского мира против иноземщины. С одного конца, со времен Александра Невского, не переставала Русь вырабатывать единодержавие, с другого, со времен «безупречных Геркулесов» русских, — равноправность на суде: два великие начала, при слиянии которых, при которых естественном взаимодействии, все ошибки и грехи отдельных личностей исчезают бесследно, путем великодушного забвения.
Вот с этого-то южного конца Руси, из её подгорья, удалился на Афон человек, которого можно назвать предтечею великих личностей, восстановивших русскую иерархию в виду Сигизмунда Католика, в виду его ультракатолической рады и гремящего над ними ватиканским громом папы. До него дошёл слух о зловещем событии 1596 года. Ему сообщали паломники о безобразии представителей русской иерархии, о смятении православного мира среди умственного и телесного разврата, о борьбе немногих за весь этот мир с грозною силою соперников и о последнем уповании, которое они возлагают на щедрого, великодушного, могущественного «патрона русской церкви». Добровольный мученик нищеты и аскетических лишений исполнился духа апостольской ревности, и написал первое свое послание, обращаясь к другу Скарги, Курбского, ариян и кальвинов, которого не мог рассмотреть ясно из своего подоблачного далека, но вместе с тем обратился и ко «всим православным христианам Малой России, так духовным, яко и свицким од вышшого стану и до конечного». Он писал тем языком, в котором, для знающего простонародный южно-русский, древнеболгарский и польский, так очевидна борьба аборигена с элементами пришлыми. Красоты в слиянии трех разнородных элементов, под пером Иоанна Вишенского, нет и, по его скудной образованности, быть не могло, но это перо исполнено силы, природного красноречия и малорусского язвительного сарказма. С этой стороны письма его с Афонской горы не лишены и для нашего времени увлекательности, а в свою эпоху они должны были производить влияние могущественное и плодотворное[121].
Например, в те времена под славянский язык подкапывались латинцы, утверждая, что латынь имеет будущность, а славянская речь не имеет. Полемику такого рода вели люди, славные своею ученостью и красноречием, каков был, в числе множества других, иезуит Петр Скарга. Русская молодежь, представлявшая, в мире интеллигенции, панские наши дома, эта обманчивая spes magna futuri, никла челом перед великими авторитетами, и в обществе распространялось предубеждение против библейского нашего языка, подобное тому, какое во времена Фридриха Великого, существовало в Германии против немецкого, во времена Костюшки, в Польше, — против польского, а в наше время, в Украине, — против украинского. Предубеждение проникало и в среду церковных братчиков. Они не сознавали в себе столько силы, чтобы постоять за достоинство любезного их сердцу языка и заградить уста авторитетам, которым была доступна сфера всего образованного света. Одни только греки и латины, казалось им, были способны объяснить «всех вещей действа и причины». Если накануне открытия Америки мудрено было вообразить Америку, то за полтораста лет до Ломоносова еще труднее было найти органическую связь русского слова с церковнославянским, не смотря на то, что дело происходило на почве связующего два элемента языка южно-русского, — на почве этой украинской речи, которая и в наше еще время встречает обскурантизм среди учености. Даже польскому языку отдавали тогдашние русские грамотеи наши предпочтение перед славянским, — тому языку, который не кто другой как их же предки вызвали из ничтожества, перейдя первые к нему от латинской речи в исторической литературе (Бильский). Часто писали они книги в защиту славянского языка и православия по-польски. И действительно, церковнославянский язык был труден: для писателей и не всюду ясен для публики; но у них, независимо от этого языка, была своя живая речь, непротивная языку церковному, много ему обязанная своим складом и способная, под пером человека талантливого, сочетаться с церковнославянщиною в полнозвучную гармонию. Нет, они эту речи подтянули к польщизне, одели ее в польское лохмотье, в недоноски польской грамотности, и естественно — или робели выступать с этим языком на литературное состязание с учеными антагонистами, или выступали с дерзновением оборвыша, который ободряет себя сочувствием такой же, как и сам он малограмотной публики. Все таки не умела эта несчастная бурсацкая литература сказать меткое и убедительное для всех и каждого слово в пользу того языка, на котором совершалось грекорусское богослужение. У неё, покамест, не было авторитетов. Авторитетами для осиротелой паствы русской, для изолированных братчиков, поддерживаемых только с виду панами, которых дома уже разъедало латинство, авторитетами безпастырной паствы явились афонские подвижники, и прежде всех галичанин Иоанн из Вишни. Мешая свой местный говор с языком библейским и врожденный сарказм с важностью речи инока, он, можно сказать, пророчески высказался не обинуясь, о взаимных отношениях трех языков, боровшихся тогда между собою в живом обществе братском[122].
«Евангелия и Апостола в церкви на литургии простым языком не выворочайте, по литургии же, для вырозуминня людского, по просту толкуйте и выкладайте. Книги церковныи вси и уставы словенским языком друкуйте: сказую бо вам тайну великую, яко диявол толикую зависть имаеть на словенский язык, же ледво жив од гнива; рад бы его до щеты погубил и всю борбу свою на тое двигнул, да его обмерзить и в огиду и ненависть приведет; и што некоторыи наши на словенский язык хулят и не любять, да знаеш певно, яко того майстра действом и рыганием, духа его поднявши, творять. А то для того диавол на словенский язык борбу тую маеть, занеже есть пдодоноснийший од всих языков и Богу любимийший: понеже без поганских хитростей и руководств, се же есть кграматик, риторик, диалектик и прочих их коварств тщеславных, диявола вмистных, простым прилижным читаннем, без всякого ухищрения; к Богу приводить, простоту и смирение будуеть и Духа святого подъемлеть... Чи не липше тоби изучити часловець, псалтир, октоих, апостол и евангелие, з иншими церкви свойственными, и быти простым богоугодником и жизнь вичную получити, нежели постигнути Аристотеля и Платона и философом мудрым ся в жизни сей звати, и в геену одъити? Розсуди! Лишпе есть ани аза не знати, только бы до Христа ся дотиснути, который блаженную простоту любить и в ней обитель соби чинить и там ся упокоевает».
Не над одним церковнославянским языком насмехались приверженцы латинства, но и над охранителями его. Архиереев нашей отрозненной Руси они прибрали к рукам давно; паны сознательно и бессознательно творили волю их; городских попов надеялись они одолеть с одолением братств, а братствам предстоял верный конец с окончательным, так сказать, фактическим и юридическим переходом русского дворянства в католичество; о сельских попах они вовсе не думали: тех обратит в унию, а потом и в латинство, воля пана или нагайка его дозорцы. Но вот где была неопреодолимая для них преграда — в монастырях! Одна киевская Лавра считала до тысячи монахов, и эти монахи собирали медовую и всякую дань в пользу Киево-Печерской обители не только в пределах Речи-Посполитой, но и по ту сторону московского рубежа. Сила экономическая всегда значила много: без неё сила нравственная — что душа без тела. Собирание дани в пользу монастырей было, пожалуй, своего рода полюдьем, но оно значило много в противодействии польскому праву, польскому элементу и притязаниям латинской церкви. В человеческом низком, для ума проницательного, часто таится великое, равно как и в человеческом великом изощренный взгляд часто открывает пошлое. Старинные акты свидетельствуют, что монахи пользовались на своем полюдьи, так же как и изчезнувшие их друзья, варягоруссы, правом, коротко выраженным в уставных грамотах словами: а ночь пити. Много, конечно, было и безобразия в хождении честной братии из села в село, из пасеки в пасеку, но, без сомнения, гораздо больше было того, для чего учреждались монастыри и для чего народ, во всей своей совокупности, постоянно их поддерживал. Важность русских монастырей не была неведомою представителям того учреждения, которое еще с 1231 года начало назначать в Русь епископов in partibus infidelium. Они прибегали к самому верному средству: подкопать эти устои древнего благочестия русского — к дискредитованию и осмеянию монахов между людьми благочестивыми. Иоанн из Вишни отражал метаемые ими стрелы с достоинством аскета и с неподражаемым сарказмом русина. Он знал, чем взять во мнении своей публики; он сознавал это силою таланта, а талант, это орган самой публики.
«Чому ся ты, римлянине, смиеши з духовного иноческого чина? (писал он.) Ты же ми видаю, отповиси, иж каптур или страшило на голови носить, што мы зовемщ клобук, и зась смиюся, иж волосье довге носить; што не кшталтовне, яко в мих, оболокся, и зась поясище никчемное скураное, или ременное черевичище, нимаш на што погледити, или чоботища невытертии, аж гадиться погледивши на них; а до того — хлоп простый; не знает и поговорити с чоловиком, коли ёго о што запытаеш... Тебе ж, смишнику з иноческои некшталтовнои одежи вопрошу: что ти ползуеть красная и кшталтовная одежда, коли темниця вичная тя з нею покрыеть? Что тя ползуеть злотоглавая делия, коли ад тя з нею пожреть? Что тя ползуеть алтембасовый копеняк, коли геенна в нидра своя тя з ним приимет?.. Или не видаеш, смишнику, яко на врожденных женами большом тая мехом шитая и некшталтовная одежда изображена есть? Облечен бо был, рече, Иоанн в одежду от влас велблюжд. То видиш, иж не мовить: убран, яко идол, але просто: облечен, яко покаянию проповидник... Если бо царие, Давид и иншии, пеплом головы свои посыповали и веретищем ся одивали, и на земли голой ся пометали, и постом внутреннюю свою мертвили, и кости свои сушили, каючися перед Богом, яко да получать милость, от него: а ты што розумиеш о соби, выбрытвивши потылыцю, магерку верх рога головного повисивши, косичку или пирце верх магерки устромивши и делию на соби перенявши, плече одно вышше од другого накокоричивши, яко полетити хотячи? Тоби ли покаянна не треба? Виру ми ими, еще больше от других потреба, зане дворское злое житие вси граници прироження и цноты гвалтуеть. Досить теды о одежи некшталтовной ся рекло... Уже ступим до невытертых черевиков или чобот. Тые для того так инок носить, да тебе мирянина од себе отженеть и мирен будет: бо если бы красного што на соби носил, ты бы на него миленько поглядовал, и говорити з ним прагнул, и порожними бесидами зачепал; а в том бы еси ему перешкоду и забаву, мысли отторгавши от памяти Божия, чинил. А коли видиш, иж болото маеть на черевицих, и твои очи не звикли того смотрити неохендозства, тогды бигаеш од него, мерзячи тым неоздобным строем; чому он и рад, яко да свободно Богу ся молить... Але стой ты, кривоногий бачмажниче из своею кривоножною бачмагою! Чи можеш нею так попрати силу вражию, яко тот невытертый черевичище? Мнимаю, што тя оммилить тая надия. А то чом? Для того, иж сила вражия внутри и в долини пяты твоея бачмаги седить, и она тот строй вымислила и с тебе ся всегда явне смиеть. А трафить ти ся перед паном стояти, але подтыкает тя, да переплетаеш ногами, то тую, то сюю наперед поставляючи и на пяту зась выворочаючи; а то сила вражия, куды хочет, ногами твоими поворочает для того, иж власть в ногах твоих маеть и сама под пятою седить. А черевичище невытертое иноково не так; але яко стало на одном мисцю од вечора пред Богом на молитву, тогды, яко камень неподвижный, доколь аж день освитить, стоить и биси од тои коморки, где ся молить, далеко отганяет... А ты для чого, брате, посмиваеш инока?.. Или не видаеш, иж житие се плача и подвига есть, а не смиху и утихи? Вси бо, рече, святыи плачуще из мира сего изыйдоша... Или не видаеш, яко в том житии, ради которого ты живеши, еще ни в сни тоби о том приснитися может? Или не видаеш, иж в тых многих мисах, полмисах, приставках чорных и шарых, чирвоных и билых юхах и многих шкляницях и келишкох, и винах, мушкателях, малвазиях, алякантох, ревулах, медох и пивах розмаитых тот смысл еще миста не маеть? Или не видаеш, яко в статутах, конституциях, правах, практиках, сварах, прехитреннях ум плываючий того помысла о животи вичном подняти и вмистити не может? Или не видаеш, яко в смихах, руганнях, прожномовствах, многомовствах, кунштах, блазенствах, шидерствах розум блудячий того помысла о животи вичном видити николи ся не сподобить? Или не видаеш, яко зе псы братство принявши, з хорты, окгары, выжлы и другими кундысы и о них пыльность и стирание чинячии, абы им боки повны, хребты ровны и гладки были, того помысла о животи вичном видити не можеш? Или не видаеш, яко на тых гордых бодавиях, валахах, дрикгантах, ступаках, едноходниках, колысах, лектиках, дрожках, карытах котчих труп свой переминяючи, о животи вичном мыслити—вмистити не может? Или не видаеш, яко в замкох,мистах, селах, полях, кгрунтах, границях розширенних мысль блудячая о царствии Божом мыслити не может? Или не видаеш, яко много предстоящим гологлавым треперным и многоперным майгероносцем, шлыком, ковпаком, кучмам, высоконогим и низкосытым слугам, дворяном воином и гайдуком-смертоносцем радуючийся о царствии Божим не только мыслити, но ни помечтати не может ?.. Ныни межи ляхи князи руськии вси поеретичили и християнства, истинные виры, одступили, и еще на слид Божий хулят и ропщут, иночеський чин ругают, посмивають, злословят, лжуть, клевещут, судят, мерзят, безчестят и до конця ненавидят, и, учинивши тое плодоносие, еще спастися сподивають! Не надийтеся, не надийтеся спасения, если ся до тых клобуков з любовию не обратите! Я вас упевняю и тую тайну вам одкрываю: если бы тыи каптуроносци межи вас не были, уже бы есте давно погибли, уже бы есте тыи власти давно потратили, уже бы есте тот декрет на Июдеи Христом реченный (се оставляется дом ваш пуст), давно однесли. Але тыи клобучники вас перед Богом заступают, иж милость Божия терпит безбожию вашому, очекиваючи вас, да ся взратите на покаяние и в первый чин благочестия устроите. А если бы тыи межи вами не были или не будут, розумеючи розумийте, иж яко слина исчезнене и запустиете».
Здесь остановимся и вставим свое слово. Хотя послание обращено к «благочестивому господарю княжати Василию Острозскому», но в нем не находим ни малейшей похвалы его благочестию, никакого упоминания о его делах по вопросу о древней русской вере; напротив, изобразив светского насмешника над иноческою одеждою и просторечием, оно прямо переходит к богачу, точно как-будто о самом князе Василии, а не о ком другом была речь, и возбуждает евангельский вопрос: кто может спасен быти? и не все ли власти и цари бывшие и будущие погибли и погибнут? На этот вопрос оно отвечает, что, за исключением немногих, которые известны нам счётом, все прочие цари и богачи прежних времен погибли и оставили по себе память своих дел на хулу и вечное поругание. Потом предлагает средство спасения для властелина. Это средство заключается в уразумении, что гордиться ему нечем: напротив, надобно бояться ответа за распоряжение вверенным ему на время богатством; что «хоть он и высоко сидит и выше всех глядит», но, как земля и прах, он равен с низшими; что смешно тем величаться, что скоро изменяется и исчезает; что должен он всем отворять утробу свою к милосердию; и что надобно хранить почитание, боязнь и стыд перед Богом и святыми. Этими чертами деятельного благочестия анахорет как-будто хочет выразить противоположные черты, свойственные личности, к которой он обратился, и даже явно намекает, что, без содействия святых, «не может он обрести, милости Божией, за забавою власти и распоряжения миром». «Этим способом», продолжает он, «может властелин король или князь спастись, надеясь, однакож, не на свою добродетель мирскую, а на этих бедняков, которые ходят в хвостатых каптурах, клобуках и мешковатой одежде, в ременном поясище и невычищенных черевичищах». Тут он обращается мыслью ко временам преподобного Феодосия Печерского и рисует его спасительное общение с предками князя Острожского: «Так и первые благочестивые цари християнские [в церковных историях знаходимо] пишо в пустыню драбантовали и там о Христе забавляючихся (проживающих) на помоч или о причину (о ходатайстве) к Богу своею покорою соби еднали, и сухого хлиба з ними ся причащали, и еще похвалу тому гощенню и честованню тым обычаем чинили, мовячи: николи же, рече, царская многосмышленная трапеза так мя не усолодила и в любовный насыток не пришла, якоже твой сухий хлиб и тое зелийце, честный отче». «А ныне», говорит он вслед за сим, «русские князья все оеретичились между ляхами и отступили от христианства, от истинной веры». Не выгораживает прямодушный инок ни одного, всех обвиняет в отпадении от православия, точно как-будто знал он, что de facto не было уже православия и в доме самого Острожского. Потом нас поражает в его строгой речи глубокое уразумение силы, таящейся в пренебреженном богатыми и знатными людьми иночестве. «Уверяю вас и открываю вам великую тайну: если бы не было между вас этих каптуроносцев, то давно бы вы уже погибли, давно бы утратили свои высокие места, давно бы совершился над вами приговор: се оставляется дом ваш пуст»[123].
Иоанн из Вишни поучал разумению истины своеобразно; его премудрость была убедительна для «чад премудрости», в каком бы низком звании они ни пребывали. Самый выбор простонародного языка, попорченного, как и в наше время в Галиции, польщизною и приправленного языком церковным, показывает, что писал он не для высшего класса. Иоанн вызывал смело на бой «прегордую Латину»: он чувствовал за весь народ. «С нами Бог восточными»! восклицал он, «разумейте, языци и ты, прегордая Латино, и покоряйтеся, яко с нами Бог!" Эти слова звучат в нашем слухе совершенно иначе, нежели звучали из уст афонского инока в слухе тех, для кого предназначались. Каждое время имеет свой клич, от которого трепещет предчувствием или восторгом торжества стойкое в борьбе сердце. Для своего времени клич Иоанна из Вишни был спасителен. Без потрясений, которые производил в сердцах голос, таких отшельников, каков был Иоанн Вишенский, голос, пожалуй, дикий, пустынно-пронзительный, но тем не менее вещий, без того трепета жизни, который возбуждал он в обществе львовских, виленских, витебских, киевских братчиков, мы бы не дожили до того, что видим наконец русскую семью почти всю уже собранной и готовящейся, хоть поздно, приобщиться тайн всемирной жизни.
Всего важнее было для Иоанна удержать безпастырную паству русскую в демократических понятиях о ничтожестве панского превосходства. Он топтал перед её глазами гордость богатства и роскоши запыленным и грязным чобочищем своим; он докорял вертлявому и пустому отступнику его мнимым превосходством. «Чом ся смиеш з инока, иж он не умиеть с тобою говорите и трактовати? (вопрошал он)... А што ж ты здорового знаешь?... и от кого ты ся научил, да бесидуеш доброе?... Альбо мнимаешь, иж ся ты чого пожиточного в замтузи (в замке) научил? албо мнимаешь, иж ты што цнотливого у курвы (проститутки) слышал? албо мнимаешь иж ты што богобойного от шинкарки навык? албо мнимаешь, иж ты что розсудного от дудки и скрипки и фрюярника разобрал? альбо мнимаешь, иж ты от трубача, сурмача, пищалника, шайманика, органисты, рекгалисты и инструментисты и бубенисты што о дуси и духовных ричах коли слышал? альбо мнимаешь, иж ты от всих пастырев, мисливцов или возовозов, возниц или скачемудрець, кухарок или пирогохитрцев-пекаров што о богословии навыкл? Чом ся ругаешь, брате дворянине, з инока, иж невмиеть с тобою говорити?... Што ж инок не умиет говорити с тобою, коли ты иноковы бесиды не приимаеши и яко пес встеклый (бешенный) от своего пожитку и спасения бигаеши? Если зась ты што иноку сказовати хочеши, не маешь ничого такового в скарби сердца своего, чим бы еси его своими повистьми и до конца отрул. Уже бо инок от твоего смрада твоей премудрости свитской свое начиння душеносное очистил, твой разум, который ты носишь, изблювал, изврацал и сплювал, и тот сосуд душевный слезами помыл, постом, молитвою, скорбми, бидами, трудом и подвигом выжег, выпик и выполировал, и новое чистое насиння богословии посиял. И того ли ради, брате милый, ругаеши инока? и того ради дурным зовеши и посмиваеши инока?... Или не видаеши, если бы не вмил инок с тобою говориши, — больше его невмилое молчание, нежели твоя изученая философия! Не видишь ли, иж тот простинею на пути живота вичного стоить, а ты з мудростию мирскою еще на пути погибельном стоиши!... Не ругайся, да не поруган будеши; не смийся, да не посмиян будеши; не безчести, да не обезчещен будеши".
С разных сторон подходила польская партия к иноку, нельзя ли его низвести с той высоты, на которой он стоял во мнении своего народа. Не удавалось осмеяние, — старались выставить перед народом сребролюбие, обжорство и пьянство чернецов. Но народ знал чернецов со времен преподобного Феодосия; видал он чернецов и на лавке и под лавкою, однакож сохранил убеждение, что они — хранители святыни церковной и указатели пути к духовной жизни, не смотря на то, что между ними встречаются грешники и безобразники. Разве из-за этих уклонившихся от пути «Христова (говорит Иоанн) самый след Христов и путь живота вечного уничтожился? Вовсе нет! Путь Христов цел стоит, а погибли только те, которые с него совратились». Стоя между своею безпастырною паствою и врагами православия, он не дает им разлучить народ с единственным безопасным убежищем русской веры — с монашествующим духовенством, которое не было так раздроблено, как светское, и стояло фалангами в стороне от житейского торжища. Он отвечает искусителям народа победительно: