Такое зрелище представляли, в общих чертах, все захваченные азиатцами у европейцев города; такое зрелище представлял в особенности царь-город, столица полугреческого, полуславянского мира. На ветхой, некогда богатой ризе его всюду проступало убожество, не достаточно прикрытое свежим пурпуром и драгоценными украшениями. Осанистые бородачи в белых, пунцовых, зелёных, пёстрых чалмах и разноцветных шёлковых кафтанах; черномазые африканцы в красных как жар фесках, куртках, шароварах; сверкающие золотыми позументами, оружием и дикими своими глазами, картинные азиатские рыцари, на картинно изукрашенных конях, — рисовались, как дорогие цветы в заглохшем саду, среди тряпично одетого греческого и славянского уличного люду, среди голосистых носильщиков и звякающих кандалами невольников, среди вьючных верблюдов, мулов, ослов и запряжённых волами фургонов; а южное солнце, редко заслонённое облаками в этом благодатном климате, яркими бликами и резкими тенями рисовало богато развитую растительность, восточную архитектурную пестроту, беспорядочный громозд азиатского быта, роскошные одежды, грязные лохмотья и весёлые лица башибузуков, адзамуланов, ичогланов, янычар, спахов, позолоченных евнухов и грустные фигуры невольников, или их родственников, которые, по словам кобзарской думы, не знали, в которой каторге искать заполонённых отцов, сыновей, братьев, сестёр и дочерей: «в Козловской ли пристани, или в Царьграде на базаре». Чаще всего можно было найти пленников на тех судах-каторгах, на тех галерах, которыми кипел Босфор, в виду блестящей панорамы царя-города. Там развевались по ветру казацкие чубы, которые на родине заплетались в косу и гордо закладывались за ухо. Там вольные недавно казаки работали тяжёлыми вёслами, нагие до пояса, прикованные к своим сиденьям. Там погонщики обращённых в безответную рабочую силу людей, галерные ключники, как называют их кобзари в своих думах, полосовали им голую спину червонной таволгой, до сих пор памятной южнорусской простонародной музе.

Но где бы ни звякали на невольниках кандалы, на какой бы работе ни впивались им в тело сыромятные ремни, называемые в думах сырою сырицею, — на пристанях ли, на улицах, или в гаремных садах, — тоска «вольного казака» по утраченной свободе была для него мучительнее свежих и присохших ран, которыми он был покрыт от приковов и побоев. Кто бывал в Турции, пускай припомнит особенное воркованье восточных голубей, вернее сказать — неумолкающие стоны их, тоскливо проникающие в сердце. К этим-то голубям обращались многострадальные герои наших чувствительных Гомеров[172], посылая их к отцу, матери и роду. В кобзарских, то тихих, то бурновзволнованных думах, разнеженные стоны восточного голубя смешиваются с пронзительным криком степного сокола. Одичалая в добычной жизни душа казака, одним и тем же порывом к утраченной свободе, воспроизводила и впечатление юности под отеческим кровом, и воспоминание о диких полях украинских, где пугали по байракам пугачи, где квилили соколы и свистели коршуны-рароги. Пилигримы, отправлявшиеся на поиски пленников, проданных в турецкую неволю, должны были поддаваться особенно сильной тоске в Царьграде; а кобзари на невольничьих рынках поясняли им впечатления местности драматическими описаниями невольницкой жизни, из которых только немногие дошли до нас, людей иного века, иного положения, иных забот и печалей.

Неумолкающий стон голубей в тени чинар и кипарисов; вторящие им с минаретов призывы правоверных на молитву; разноязычный говор покорённой мусульманами христианской столицы и резкие звуки базарной музыки с пронзительными вскрикиваньями певцов, рассчитанными на крепкие нервы, всё вместе составляло мучительный концерт среди блистательной и дикой сцены. Каково же воспринимался этот концерт сердцами, которые были надорваны великими, незабываемыми утратами! Он как будто для того был и устроен, чтобы дать несчастным узникам вкусить всю горечь разлуки с родиной, с миром любви, дружбы и бесценной свободы. Всё, что видел глаз и слышало ухо невольника в стране, прозванной ненасытной пучиной христианской крови, составляло убийственную противоположность с тем, что оставлено им «за шеломянем». Нет слов и красок для выражения чувства, с которым житель червоннорусского Подгорья, или плодоносной Подолии, или киевского Поднеприя, сквозь это странное смешение образов и звуков, созерцал глазами своей души идиллические картины родных полей, слышал ухом тоскующего сердца тихую музыку пустынных дубрав, за которыми необозримо синели нетронутые плугом степи, говорившие пленному пану о будущей культуре, а пленному казаку — об идеальной, невозможной свободе.

Оба представителя пограничного быта предавались мечтам своим с пылкостью южных характеров, и чем отважнее стремились к их осуществлению, тем чаще попадали в руки чужеядников. Но чужеядники, в свою очередь, были такими же на свой лад мечтателями. Они пылким воображением созидали рай бесконечных утех и наслаждений по сю сторону моста Аль-Сирата.

Декорационное процветание Турецкой империи ограничивалось её пёстрыми базарами, для наполнения которых золотом, серебром и дорогими тканями работали только такие орудия, как арканы, луки и сабли. Окрестности немногих городов, кипевших фальшивым движением торговли, промыслов и мануфактуры, приходили час от часу больше в то состояние, из которого вызвала их некогда грекославянская культура. По рассказу польского посла, князя Збаражского,[173] в первой четверти XVII столетия, обработанной земли мало было видать и под самой столицею. Жители Константинополя получали почти все съестные припасы с пристани, так что, когда в Хотинскую войну союзные Польше силы загородили дорогу с Архипелага и с Дуная, — на блестящих золотом и серебром константинопольских базарах валялись мёртвые люди. По сухопутному тракту между Босфором и Дунаем польское посольство 1623 года видало только убогие сёла, которых существованию угрожали янычары и спахи, разбойничавшие в собственном крае, без всякого страха законной кары. Эти сёла были отделены одно от другого такими расстояниями, что путники часто бывали принуждены устраивать себе ночлег в пустыне, под открытым небом. Главную и почти единственную статью сельского хозяйства составляло в них скотоводство; но овцы, рогатый скот и лошади разводились не дома, а готовыми гуртами пригонялись из-за границы, — всего больше из червоннорусского Подгорья, Подолии и Украины, — путём татарских набегов, направляемых и поддерживаемых турками.

Та же хищная орда, которую, по выражению поляков, Турок держал как собак в своре, доставляла ему из несчастной отрозненной Руси и женщин для его гаремов. Это похищение сабинянок чужими руками представляло до того удобный способ поставки женского тела для турецких надобностей, что, по свидетельству князя Збаражского, даже янычары и купцы предпочитали жениться на русских «бранках», пренебрегая местным гаремным продуктом и вообще местными женщинами. Турецкий язык в империи Османов на каждом шагу смешивался с славянской речью, а турецкая кровь была сильно дистиллирована славянской. Покупаемые у татар русские мальчики составляли предмет особенного попечения султанского правительства и носили почётное название детей султана. Их заботливо воспитывали в религии и обычаях ислама; из них выделывали самых беспощадных губителей христианского племени. Не имея в Турции ни роду, ни старинных дружеских связей, они, в глазах падишаха, были надёжнейшими слугами его престола и династии. Воспитатели вели их со ступени на ступень в государственной иерархии, и наконец им вверялись самые важные должности. Природный ум, боевое мужество, энергия в предприятиях и отвага в их исполнении принадлежали преимущественно похищенным на Руси приёмышам. Они, можно сказать, составляли душу расслабляемого восточным бытом турецкого общества. Они правили Турцией; они держали в своих руках её будущность. У последнего из талантливых повелителей Порты, Солимана I, было девять великих визирей, и все они были возвышены на свой важный пост из так называемых «султанских детей».

Безурядица европейских государств, подобных Речи Посполитой, — а она не была между ними исключением, — более нежели что-либо другое, сперва способствовала возрастанию оттоманского могущества, а потом его поддерживала. Турция, как вампир, жила высасыванием свежей крови из христианских наций, преимущественно из наций славянских, и всего более из населения Руси, прикованной на несколько столетий к Польше. Зато ниоткуда не было и такого стремления к ниспровержению турецкой силы, как из среды многоразлично скрещённой южнорусской расы. Не говоря уже, о казаках, которые постоянно твердили, что без Чёрного моря им нет возможности существовать, сами землевладельцы русские, принадлежавшие к правительственной корпорации Речи Посполитой, наносили Порте много тяжёлых ударов. Но едва ли не больше внешних войн сокрушали турецкую силу переработанные в мусульман польскорусские пленники. Янычары, состоявшие почти исключительно из южнорусских детей, работали над упадком своего нового отечества почти столь же для него гибельно, как днепровские казаки — над упадком Польши. История русина по происхождению, Абазы-баши, есть история беспримерного потрясения Порты, которая, со времён этого отуреченного буй-тура, более нежели когда-либо, стала отделываться от своих бунтовщиков повышением их с низших должностей на высшие.

В свою очередь, и русские пленницы вносили в гаремы султанов и башей тот же элемент отчаянного своевольства. Одну из них, дочь богуславского попа, Марусю, обессмертили наши простонародные Гомеры за то, что она, рискуя собственной жизнью, освободила из темницы пленных казаков. Были в Турции из наших украинок и другие героини отчаянной дерзости, которая свойственна человеческой природе в безвыходности положения. Но ни один потурнак, ни одна потурначка не возвышались до такого могущества в чужеядной империи и не сделали ей столько зла своим революционным характером, как известная в истории под именем Роксоланы дочь другого русского попа, из подгорского местечка Рогатина.

Лет за сто до цоцорского погрома польской армии, татары сделали набег на Червонную Русь и, в числе своего ясыра, увели из Рогатина молодую девушку, оказавшуюся достойной покупки для султанского гарема. В то время царствовал в Турции знаменитый завоеватель и администратор Солиман I, прозванный Великолепным. Рогатинская красавица сделалась в его гареме что называется звездой любви. Но не красотой затмила наша русинка одалисок Великолепного падишаха, выбранных его угодниками в трёх частях света: он оценил в ней природный ум и, в особенности, редкую между покупными женщинами способность оживлять общество неистощимой весёлостью. Рогатинская «бранка» была, однако ж, не из тех чарующих всё окружающее женщин, которые довольствуются блестящим положением царской фаворитки. Ей была нужна власть над миллионами, и она не замедлила овладеть умом деспота, называвшегося «повелителем четырёх концов вселенной, тенью Бога на земле».

Душа Солимана Великолепного совмещала в себе две противоположности: склонность к самой нежной привязанности и к самой дикой вражде. Поняв это инстинктом гениальной интриганки, Роксолана или Росса, как её окрестили в гареме, постоянно давала пищу поэтической и вместе мрачной натуре, своего обладателя. Она была для него попеременно — то ангелом сердечной весёлости, то демоном, нашёптывавшим мучительные подозрения, и этим способом, до конца своей жизни, сохранила неограниченную власть над неограниченным владыкой могущественнейшей в мире империи[174]. Случай, довольно обыкновенный в гаремном быту, послужил ей к быстрому возвышению со ступени любимой наложницы на ступень турецкой императрицы.