Наконец прибыли-таки в оттоманскую столицу послы Речи Посполитой. Но освобождение его из турецкой неволи зависело от заключения мира с Портой, а заключить мир с Портой не давали его товарищи по ремеслу, его наёмные союзники, его завзятые соперники в обладании Украиной — днепровские казаки. Они, потеряв множество чаек и людей в несчастном гостеванье на море после стольких побед над неверными, после стольких счастливых грабежей на черноморских пристанях, после захвата стольких купеческих судов на древнерусском море, были теперь раздражены, как шумное гнездо шмелей, не знающих страха гибели, и в самое то время, когда в турецком диване шли многослойные переговоры, наводили ужас на черноморских купцов, на турецкие каторги, на самих обитателей босфорских побережий. К этой беде присоединился ещё вечный недостаток денег в кассе посольства; а турок невозможно было склонить к миру иначе, как военной силой, которой у поляков не было, или же деньгами, которых было у них меньше всего. Пущены были в ход просительные письма польских магнатов и расположенных к ним иностранных послов, щедрые обещания, героические угрозы, унизительная для польского имени лесть, посредничество папских агентов, скудная, но искусная раздача золота членам дивана, и после многосложных интриг и переторжек, продолжавшихся целые месяцы, князю Христофору Збаражскому удалось наконец выкупить польского фельдмаршала за 30.000 так называемых twardych talarów. Когда коронный гетман выходил из Чёрной Башни, благодарный ему за починку часов ага или комендант велел зарезать несколько баранов и раздать товарищам его неволи, а освобождённому пленнику подарил палку, с которой бы он гулял дома по саду.
Мы не знаем, как расстался симпатичный для турок русин с приятельницей своею, женой Челеби; но её муж и тут ещё оказал ему важную услугу.
Ещё в 1616 году, вместе с Самуилом Корецким, попал в турецкую неволю близкий родственник Конецпольского, пан Пшерембский, состоявший в родстве с волошскими Могилами, и потому считавший долгом принять участие в неудачном походе 1616 года для поддержания их на господарстве. У турок, так точно, как у мавров, о которых повествует Сервантес, только те невольники высылались на работу, за которых не было надежды получить выкуп. Хотя Пшерембский принадлежал по родству к первым домам Речи Посполитой, но срок, назначенный для его выкупа, прошёл, а денег ни у кого из его родных не оказалось. Пана Пшерембского вывели на невольничий рынок, и персидский купец, видя в нём дюжого мужчину, заплатил за него 200 талеров, как за доброго ломового коня. Родственник владетельных князей и магнатов был уведён, таким образом, в Персию для исправления должности купеческого носильщика. Интересно то обстоятельство, что азиатские невольники совершенно тонули в море незнания того, что делалось в Европе. В течение пятилетней неволи, Пшерембский не слыхал ни о Цоцоре, ни о Хотине в своих странствованиях с купеческими караванами по Абушерам, Бассорам, Таврисам, Ширванам. Наконец торговые интересы привели его хозяина снова в Царьград. На ту пору в Царьграде происходили важные для Польши сделки. Королевский великий посол, князь Збаражский, хлопотал о вечном мире. Казацкий флот распространял тревогу по всему черноморскому побережью. Поляки в сотый раз отрекались от солидарности с казаками и обещали обуздать, даже истребить это «лотровство». Иезуиты старались низвести с патриаршего престола Кирилла Лукариса, памятного нам своим участием в южнорусском православном движении, и таки успели в этом, но только на шесть дней. Францисканцы заделали тело князя Корецкого в смоляную бочку, и примкнули к обозу великого посла, прикидав купленными им в Цареграде коврами и обоями. Много вексельных сделок было заключено безденежными панами с богатыми константинопольскими жидами. Много пленников было выкуплено или выменяно на пленников, захваченных казаками со времени Хотинской войны. Всё это, должно бы, казалось, было произвести в цареградском населении большой говор, который довёл бы до сведения персидского носильщика о пребывании польского посольства и его знатного родственника в Царьграде. Но так ничтожен был Лехистан с его вечным безденежьем в глазах мусульманского купечества, занимавшего высокое положение в местном обществе,[180] что только случай открыл обеим заинтересованным сторонам их одновременное пребывание в Царьграде.
Один из дворян Конецпольского, пан Домбровский, прибывший из подгорской Руси с королевским посольством, — накануне выезда персидского купца в обратный путь, зашёл в его лавку для какой-то покупки и был узнан паном Пшерембским. Домбровский побежал к Конецпольскому с известием о его родственнике. Но купец дорожил своим носильщиком; ломил за него в открывшейся переторжке крупную сумму денег; выкупить пана Пшерембского было не на что. Тут-то пригодилась Конецпольскому дружеская к нему расположенность Челеби. Спахи пользовались правом выкупа братьев своей жены, чьими бы невольниками они ни были, хотя бы и султанскими. Призванный для совета, Челеби предложил Конецпольскому свою готовность объявить пана Пшерембского братом своей жены. С этой целью паны отправились целым обществом на базар, вместе с Челеби и его женой. Предупреждённый о заговоре против персиянина пан Пшерембский выскочил из лавки и, с восклицаниями радости, бросился обнимать мнимую сестру свою. Персиянин хотел было прекратить неприятную для него сцену посредством нагайки; но тут нашлись люди для поддержания привилегии спаха, и персидский купец считал себя счастливым, когда ему возвратили 200 талеров, заплаченных им за невольника.
Так бедствовал и так вышел наконец из своего бедственного положения герой украинской колонизации, соперник Густава-Адольфа по военному таланту, знаменитый охранитель польскорусских областей от азиатских хищников и завоевателей.
Одновременно с ним находился в турецкой неволе и тот, кто на сцене его культурной деятельности появился вслед за ним, как трагическая противоположность. Но пребывание Богдана Хмельницкого в плену у турок покрыто забвением, свойственным среде, к которой он принадлежал. Равнодушные ко всему, что человеческий ум пытался создать благородного в те трудные для его деятельности времена, казаки не дорожили и воспоминаниями о своём прошедшем. Только от шляхты, более или менее одичалой в их невежественной среде, да от людей, издали глядевших на истребительную работу казачества, мы знаем кое-что о человеке, справедливо прозванном в Украине казацким батьком.
Молодого Богдана Хмельницкого, взятого в плен на Цоцоре, купил у татар богатый турок и продержал у себя два года. Ни греки, пропагандисты древнего русского благочестия среди подгорских, волынских, белорусских и киевских русинов; ни францисканцы, имевшие тогда свой монастырь на Галате; ни иезуиты, крепко засевшие в Царьграде для борьбы с греческим патриархатом в турецком диване; ни казаки, которых турецкая каторга не удерживала от варяжничанья по Чёрному морю и которые даже потурчившись уходили в Запорожскую Сечь, — никто не сохранил для нас ясного воспоминания о пребывании в Туреччине будущего казацкого батька. Носились только слухи, что молодой пленник, для своего самосохранения, прибегнул в турецкой неволе к той двуличности, которой он, во время своей известности, обладал в совершенстве, и которая провела его до конца через все опасности жизни. У турок, сверх того, о Богдане Хмельницком сохранилось летописное сказание, что всё время своего плена провёл он, как мусульманин. Этим объясняют и его необыкновенную между казаками грамотность в арабском языке, и его редкое знание восточных обычаев, и, наконец, то обстоятельство, что, подвергаясь опасностям среди разузданной им черни, среди целого полчища банитов шляхтичей, составлявших кадры его казацкой орды, среди множества завистников военной славы своей, он постоянно содержал на жалованье пять тысяч мусульманской конницы.
Мог ли Богдан Хмельницкий сделаться потурнаком? Искренне ли, или притворно он «потурчился»? Об этом напрасно рассуждать, когда речь идёт о человеке, которого сын менял православного государя на католического, а католического на мусульманского, и был сперва казаком, потом архимандритом, наконец магометанином. В каждом из положений, в которые ставила Богдана Хмельницкого «щербатая казацкая доля», у него было настолько искренности, насколько внушала её личная выгода или безопасность. В те шаткие времена, необходимость балансировать между Польшей и Москвой, между Москвой и Турцией, между папизмом и православием, между православием и магометанством — должна была каждого обработанного по-иноземному русина предрасполагать к двуличности; а Богдан Хмельницкий с самого детства впитывал в себя шляхетную иноземщину. Его отец, служа Жовковскому и потом Даниловичу, откуда бы ни вышел, неизбежно должен был подчиниться тому сильному преобладанию польщины над русчиною, которое дома Замойских, Острожских, Корецких, Потоцких, Вишневецких и т. д. пересоздало в локомотивы польской национальности. Для этого ему не нужно было менять ни веры, ни даже языка. Если б Михайло Хмельницкий вышел на червоннорусское пограничье не из Мазовии или Литвы, откуда производят его род современники, а из самого православного в его время города Острога, или даже, как этого хочется украинским историкам, из местечка Лысянки, которое тогда не было ещё основано; то и в таком случае, он, в качестве панского слуги, был бы, мог бы быть и должен был бы быть не иного разряда казаком, как Белецкий, известный нам по Солонице и потом по Оринину.[181] В нём сохранилась вера предков его, сохранилась и их национальность; но вера его была «упослежена» лучшими русскими людьми, в том числе и его патроном, потомком Данила Галицкого, а его родная речь низведена этими людьми до диалекта, необходимого для объяснения с чернью. Если и дома таких православников, как Острожские, Соломирецкие, Кисели, оказывались фабриками для выделки из русских людей польских деятелей, то было бы неестественно седалищам строгого католичества, червоннорусским панским домам, оказываться в этом отношении вовсе бездейственными. Какую бы роль ни играл Богдан Хмельницкий в последнее десятилетие жизни своей, во всяком случае он был завоёванный польским элементом русин, и ничем иным не оставалось ему возможности быть. Польский элемент, в смысле национальности, вовсе не был так слаб, как польская государственность. Доказательством его победительной силе служит всего больше то обстоятельство, что он, при всех неблагоприятных для него условиях, проявляет себя ещё и в наше время весьма энергически. Во времена Хмельницкого он так могущественно влиял на воспитанные под его влиянием личности, что лишь только казак примыкал к составу Московского царства, как уже начинал оглядываться с сожалением на покинутое им польское общество и, питая антипатию к новым друзьям своим, относился симпатически к бывшим своим неприятелям. Виговщина и последовавшие за ней усобицы подтверждают это замечание слишком красноречиво.
После освобождения из плена, — путём ли бегства, или путём выкупа, не известно, — мы видим молодого Хмельницкого наследником того положения, которое занимал его отец в панском обществе. Этим положением он, в свою очередь, представил доказательство, что предводители казачества были демократические копии с предводителей шляхетства. Заложенный Михайлом Хмельницким хутор был незначительной поземельной собственностью в глазах его патрона Даниловича и всякого другого крупного пана; но в глазах степняков, которые вели простую, номадную жизнь, собрание мазанок и землянок, вокруг которых волновалась роскошная украинская жатва, паслись стада, гуляли табуны лошадей, «осада» Хмельницкого была достатком панским и давала её владельцу значение дуки в бродячей казацкой среде. Вспомним, как татары нуждались в помощи оседлых за Днестром турок для своих набегов, имевших целью общий тем и другим заработок. Так точно нуждались казаки в зажиточных пограничниках, которые в одних случаях давали им пристановище, в других — снабжали их лошадьми и военными снарядами; а нуждаясь в пограничных дуках, они помогали им восполнять заработки мирного плуга заработками наезднической сабли.
Операционным базисом бездомного казачества всегда было домовитое общество Речи Посполитой. Из каких бы классов оно ни состояло, оно постоянно давало казачеству свой контингент, и вместе с тем сообщало ему свои социальные стремления. Первый из известных нам документально представителей этой корпорации, Остап Дашкович, является на исторической арене вместе и хозяином, и наездником. Такой же двоякий образ жизни виден и в тех «мужественных львах» Папроцкого, которые «жаждали одной только кровавой беседы с неверными». Все пограничные старосты, начиная с тех, которых Стефан Баторий так сильно осуждал за увлечение казачеством, были с одной стороны сельские хозяева, с другой — степные наездники. И до самого Сагайдачного мы находим в предводителях и главных деятелях казачества фундамент экономической зажиточности, без которого собиравшейся на Низу голоте напрасно было бы думать о морских походах. Правительственные распоряжения о регуляции казацких действий были бессильные попытки одолеть силу вещей. Сознаваясь молчаливо в своей слабости, местные власти предоставляли частным лицам воевать с врагами христианства в меру возможности и охоты каждого; а что только казацкий способ войны с ними был выгоден и успешен, тому доказательством служит противозаконное участие в ней пограничных старост и державцев почти вплоть до самой Хмельнитчины. Этим объясняются известные слова Кромера о движении населения из внутренних областей государства в пограничную Русь «ради плодородности почвы и беспрестанных гарцев с татарами». Две, по-видимому, противоположные профессии помогали одна другой, так что ни земледелие без войны, ни война без земледелия не могли существовать в передовых местностях Украины. Этим же надобно объяснять и желание Михайла Хмельницкого — из безопасного сравнительно края, из общества образованного, к которому он принадлежал, выдвинуться с своей слободой на Тясмин, у которого ещё недавно кочевали татары.