«На этом урочище», доносил русин по происхождению, Верещинский, такому же русину, полевому коронному гетману, Жовковскому (по-польски Жулкевскому[13] ), «в конце сентября 1593 года, едва не поплатились мы жизнью, потому что казаки, сведав о нас от своих калаузов (проводников) и приняв нас за киевскую (полевую) сторожу, хотели на нас ударить. Заметив это, я, по дивному Божию промыслу, вместо vim vi illis retinendo[14], велел музыкантам играть на шаломаях[15] псалом Давидов Cantabo Domino in vita mea[16], дабы казаки узнали меня по этому шаламайному гаслу (сигналу). Господь Бог сохранил мою жизнь для своей славы и к большему еще умножению хвалы своей. С помощию Божиею, шаломайная мелодия спасла меня с князем Кириком Рожинским и с моими слугами от страшной опасности. Когда, на другой день, приплыло Запорожское Войско, воздало оно Господу честь и хвалу, что его сторожа не обагрила своего оружия нашей неповинною кровью. По окончании церемонии, стали мы убеждать казаков, чтоб они, не вступая в Киев, с таким отрядом, искали справедливости в меньшем числе; но они на то не согласились, говоря, что небольшому их отряду сталось бы то же самое, что их послам. И когда казаки подходили к Киеву Днепром и сушей, съехавшаяся туда шляхта, не желая с замковым урядом пить этого пива, которого он наварил, разъехалась по своим домам, а замковой и мещанский уряд заперся в замке. Много стоило нам труда и не мало опасности примирение казаков с замковым и мещанским урядом. Казаки, за свои труды и потери, за тиранию над одним послом и за грабеж над их товарищами, согласились наконец получить двенадцать сот злотых польского счету, и учинили между собой на бумаге вечный мир, без присяги, охраняя знаменитую столицу Киевского отечества, чтоб она не понесла на себе никакой обиды. В самом деле выехали они из Киева без стрельбы и без обоюдного пролития крови, не сделав никакого вреда в людях, кроме живности, которою хорошо обзапаслись.
В заключение, Верещинский просил Жовковского — сообща со всем сенатом сделать замковому уряду хорошую нотацию, чтоб он вперед, без королевской инструкции, или без совета своего бискупа, или же киевского воеводы, ничего подобного не делал. «За такие глупые поступки — писал он следовало бы взыскать с замкового уряда все убытки, понесенные мещанами от казаков, чтобы на будущее время они были умнее: иначе надобно бояться, чтобы Киев не сделался пустками».
Но дела сложились уже таким образом, что пограничной шляхты нельзя было развести с казаками. С той и с другой стороны накопилось множество кровавых обид.
С той и с другой стороны набралось множество людей, для которых не существовало никакого права, кроме права сильного. У того самого князя Василия, который первый вооружился против днепровской вольницы, состоял на жалованье преемник отважного Косинского, уроженец местечка Гусятина, Северин Наливайко, прозванный впоследствии полушутя и полусерьезно Царем Наливаем. Он производил сильное впечатление на современников и алкивиадовскою красотою своею, и дикою энергиею своей деятельности. По чувству рыцарской чести, унаследованной казаками от знаменитых предводителей своих, не мог он отказать «своему пану» в повиновении, когда тот посылал его против его собратий по оружию; но лишь только срок его службе миновал, и он сделался по-старому вольным добычником, — низовые казаки, у себя в Сечи, получили от него посольство, характеризующее казака со стороны его рыцарства.
Наливайко оправдывался перед запорожцами долгом чести в том, что воевал против них под знаменами князя Острожского, и предлагал им навсегда дружбу и братство свое. В доказательство своей искренности, дарил он от 1500 до 1600 лучших коней из военной добычи, взятой недавно в Волощине. Но, так как честное рыцарство (говорили послы Наливайка) не доверяет ему, то он желает явиться лично в их раду положить в её круге свою саблю и оправдаться во всех взводимых на него обвинениях, — с тем, что, если бы рыцарская рада не уважила его представлений, то он склонит перед нею голову под собственный меч свой. Низовцы были довольны обращением Наливайка из панской службы к добычному промыслу, и поладили с вольными людьми, из которых состояла Наливайкова дружина.
Примирению вольнонаемных торков с торками и берендеями кочующими в дикой свободе помогло то обстоятельство, что турки в это время сильно теснили Венгрию, и немецкий император Рудольф II прислал в Запорожскую Сечь своего посла, силезца Эриха Ласоту, с значительною суммою денег, заохочивая казацкое войско к нападениям на турецкие владения. С другой стороны, агенты римского папы подстрекали шляхту к набегам на турецкое Поднестрие. По случаю мира с Москвою, много народу, кормившегося войною на севере, отхлынуло теперь к югу. Бывшие слуги, или дворяне, Стефана Батория, теснившего казаков для успокоения турок, интриговали в пользу турецкой войны всюду, где шляхетский быт приближался к быту казацкому; а множество боевой шляхты, не получив за Московскую войну жалованья и навлекши на себя кару закона обычным в таком случае грабежом королевских и панских имуществ, «пристало в казаки» рыцарским путем Наливайка. Своевольный элемент выделился из польского общества резко, и физиономия казачества получила зловещую выразительность. Казацкие сотники стали играть даже роли агентов по сношениям придунайских господарей и седмиградского князя с немецким императором, во вред мусульманам. Казаки служили Рудольфу II в самой Венгрии целым войском своим, в котором насчитывали 6,000 старинных казаков, людей отборных, не включая тех, которые проживали в поселениях пограничных и хаживали с опытными казаками на добычный промысел в смысле новициата. Правда, днепровские рыцари оказались весьма убыточными защитниками венгерских христиан от мусульманских вторжений, и были выпровожены из Венгрии, как противоядие, более вредное, чем самый яд; но тем не менее у них завелись пушки с именем императора и знамена с его императорскими знаками, а сознание своей самобытности возросло в Запорожском войске до того, что власть коронного гетмана потеряла для него всякое значение.
По признанию польской историографии, «в крае чувствовалось уже некоторое разложение. Украинные области — говорит она — были для нас Ахиллесовой пятою. Бесправие и неурядица дошли в них до высочайшей степени. Правительство взваливало бремя обороны границ на старост, и дело шло еще довольно хорошо, пока неприятель делал нашествие со стороны Диких Полей; но когда поднялся оный домашний враг, известный под именем Низовцев или Своевольных Куп, затруднения увеличились: ибо старостинские роты состояли из земляков и товарищей взбунтовавшихся грабителей. Наконец то, что в других странах называлось грабежом и разбоем, здесь представлялось легким своевольством. И пришельцы, и туземцы, воспитанные в школе борьбы с татарскою дичею, часто теряли чувство справедливости. Наше прекрасное законодательство не делало своего дела даже по гродам. Ограничивались протестациями, и то в весьма скромной форме. Никто не преследовал виновного. Судопроизводство тянулось до тех пор, пока набег татарских орд не полагал ему конца, так как и истец и ответчик являлись весьма скорыми в отражении набега, и часто сражались вместе, отбивая бедный народ из ясыра, и скот, гонимый под Белгород или еще дальше. Таким образом своевольство господствовало (swawola wiecrozwielmozniala sie), и Речь Посполитая тогда только задумывала поступить с нею строго, когда оно вызывало гнев дивана и угрозы татарского хана».
В этих словах поляка и шляхтича мы читаем признание, что буйство казацкое получило свое начало в буйстве шляхетском. Биография самого Наливайки, как увидим из его оправдания перед королем, представляет разительный тому пример.
После Косинского, в запорожском скопище прославился Лобода. И при Косинском сумел он овладеть Киевом, а когда пан Криштоф погиб в отважном покушении на Черкассы, он, осенью того же года, бросился в заднестровские степи, напал на богатую ярмарку, собиравшуюся в Юрьеве (Джурджево) под Белгородом, ограбил самый город и прошел по-татарски загонами по окрестностям. Слава Лободы выросла соответственно его добыче. Наливайко воспламенился жаждою подобной славы. Есть основание думать, что он завидовал и самому Косинскому. Не даром же князь Василий писал о нем своему зятю: «Господь попускает на меня другого Косинского». По закону подражательности злому под видом чего-то доброго, Наливайко шел погибельным путем пана Криштофа, не зная и не заботясь, к чему приведет его соревнование пану Григорию, такому же шляхтичу, каким был и Косинский.
Новую карьеру свою начал он поступком предательским. Забывая, что под крылом князя Василия выросла его сила, он обратился к врагу его Замойскому с представлением, будто бы милостивый его пан, князь Острожский, дозволил ему собрать, сколько сможет, товарищей для войны с неприятелем Св. Креста, но что он признает себя и свою дружину более подчиненными ему, Замойскому, на которого взирает, как на монарха, и так как эта дружина состоит из людей, которые всю жизнь и все свое время обыкли посвящать службе его панской милости и всей Речи Посполитой, то он ищет его покровительства против тех людей, которым за обычай уменьшать казацкую славу (намек на битву под Пятком), и просит указать, где бы его дружина могла добывать себе живность, готовясь к выступлению в поход.