С начала XV столетия чехи провозгласили свободу религиозной совести устами Гуса, а с начала XVI-го — немцы обновили науку чешских гуситов от имени Лютера.
Хотя паписты сожгли Гуса живым, а последователей его науки придавили военною силою, но высказанная Гусом всенародно правда не переставала обнаруживать неправду римской церкви, и пробралась из ученой Германии даже в сравнительно невежественную Польшу. Опасно стало тогда римским агентам возбуждать против себя негодование русских людей в Польше: боялись поддержать этим гуситскую проповедь в среде самих католиков. Поэтому все принуждения, прикрытые королевским и державным панским правом, были отложены до удобнейшего времени. Распространяли католичество только домашнею проповедью, заохочивая можновладников к иноверству королевскими милостями. То же самое должны были делать и после того, когда чешское свободомыслие обновили немецкие богословы. Перестали делать покушения на церковные имущества православников; боялись утратить приобретения и католической церкви в Польше. Протестанты множились тут очень быстро и подавали руку православникам для совместной борьбы против приверженцев римского папы. Взаимное отрицание старой и новой веры в Бога привело поляков даже к безбожию. При Сигизмунде Старом, один благочестивый католик доносил в Рим о польских протестантах так: «Наш двор чтит Бога настолько, насколько это не обижает диавола. Здесь отвержение Христа — похвальное дело». Польские сеймики собирались тогда обыкновенно в костелах и церквах, где, по словам того же католика, шум, брань и кровопролитие были явлениями заурядными.
При таких обстоятельствах мудрено было римскому католичеству распространяться в Польше на счет греческого православия. Но всего больше останавливало латинскую проповедь среди нашей Руси то, что поляки не слишком сильно заботились о завоевательной политике римской церкви. В нравах и обычаях польской шляхты столько было чувства личной свободы, что она, в своей общности, взирала с негодованием на всяческие принуждения к католичеству, которые агенты Римской Курии обыкновенно внушали королям и сенаторам. Пропаганда католичества в малорусском населении Польши велась только путем просвещения, которое сосредоточивалось тогда в представителях римской церкви, и естественно привлекало к ней тех русичей, которых воспитывало духовенство католическое.
Что же до поляков, то они сами по себе, как поляки, и в том числе даже церковные сановники, близкие родичи вельможных домов, не имели преднамеренных стремлений к подавлению русской народности, опиравшейся на предковскую веру. Напротив, очутясь игрою случайностей среди чистой Русчины, коренной лях, кто б ни был он, скоро начинал сам русеть, привыкал к малорусскому языку и православному обычаю, поддавался поэзии нашего слова, нашей песни, нашей русской природе. Даже католические бискупы, живя в Киевщине, уже во время обнародования церковной унии (1596), не имели ничего общего с иезуитскими замыслами, и, спустя десятилетие после этого события, еще молились чудотворному образу в Киево-печерской лавре о своих личных нуждах, среди богомольцев православных.
Не должно забывать давнишней вражды русина с ляхом, о которой цистерианский монах Кадлубек, в XI веке, писал, что эту «закоренелую» вражду русин погашал в себе только польскою кровью. Но, зная себя, каковы мы теперь, и помня, каковы были наши малорусские предки в дотатарское и в послетатарское время, мы должны признать, что эта закоренелая вражда получала свое начало больше в русском, нежели в польском сердце.
И в любви, и в ненависти мы, по своей природе, были глубже ляха. Это свидетельствуют нам с одинаковою выразительностью и наши монахи-аскеты, и наши казаки разбойники. Аскетизма не было вовсе в польском характере, а в разбойных своих подвигах никогда поляки не доходили до такого кровавого энтузиазма, как наши малорусские предки. Любя Бога и ближнего, мы делались молчальниками, пещерными затворниками, добровольными мучениками, а любя Бога и ненавидя своего врага, мы окунались в человеческую кровь по шею, мы не знали границ своей лютости.
Не так щедро, как нас, малороссов, одарила природа нашего соседа, ляха, и поэтому в польских монастырях не было аскетов, а польские разбойники, сравнительно с нашими, были, можно сказать, только забияки. Что же касается ляшеских злодейств, описанных в наших вымышленных сказаниях, то здесь мы творили мнимых и действительных врагов своих по внутреннему своему образу и по подобию. На горе нам и родственным с нами по племени соседям, наши малорусские сердца дышали жаждою правды; но наше невежество, наша варварская логика относительно посягательства на чужое, наша беспорядочная, дикая свобода, которой мы домогались, не имея в виду никакого лучшего счастья, — делали нас гениями зла, которые ужасали своих несчастных современников и изумляют свое мыслящее потомство. Свирепая наша мстительность, не знавшая ни меры, ни пощады, не отличавшая малой неправды от великой, мнимой обиды от действительной, успокаивалась только тогда, когда исчезал на земле и самый след обидчика.
Совсем иной был склад и ума и сердца польского. По своей природе, поляк, не скрещенный с представителями Руси, был так мягок в сравнении с угрюмым и жестоким русином, что его можно было бы принять за незлобного в своей неопытности отрока. В характере поляка было много, так сказать, женского легковерия. Веселый и доверчивый, он часто забывал не только тяжкие обиды, но и такие злодейства, от которых оставались кровавые следы на пороге его дома. Не один случай подобного забвения мы знаем документально, и по таким случаям заключаем, как польское сердце билось в отдаленную старину, о которой вспоминает летописец Кадлубек. Не было нашей глубины у златовласого, светлоокого нашего соседа, ляха. Не было у него даже и той бездушной глубины, которую выработали себе веками господства просветители Польши, римляне, эти жестокосердые соперники поэтических греков, эти беспощадные поработители классического мира, которых ни великий наплыв завоевательных варваров, ни великая революция религии и философии не остановили в их наследственном стремлении к порабощению вселенной. Поляк, пожалуй, покорялся своим латинским пастырям, когда они твердили ему о пожертвовании имуществом на «увеличение хвалы Господней», или накладывали на него покаянное искупление. Но ясная, созданная для тихого счастья, душа его с трудом поддавалась шепоту фанатизма, который насилование чужой совести представлял наибольшею заслугой перед Богом. Только при королевском дворе иногда существовала ненасытимая владычеством римская факция. Только темные креатуры влиятельных римских проходимцев труждались в Польше по примеру тех, которые, тесня до самого края свободу мысли и совести, довели Европу до многолетних войн под знаменами веры. Но ни одного громкого польского имени не вписала история в число вождей поработительной политики папы, ни один гениальный поляк в XV, XVI и XVII веках не подал голоса за религиозную нетерпимость. Ляха, достойного стоять в ряду героев человечности, можно было запутать в политические мрежи Римской Курии, но он тотчас возвращался к своим природным чувствам, лишь только эти мрежи рвались от собственной своей ловитвы. Бесхитростный славянин, любитель домашних забот и мирной жизни, привязанный к своему уголку, к своему родному полю, он редко покидал наследственный плуг для боевой жизни. Но и воюя с соседями, не чуждался поляк дружеских связей с ними, по старопольскому обычаю. Таковы были его войны с немцами, Литвою, Москвою и даже с турками. Наша завзятая Русь не вселяла в польскую душу непримиримой вражды и тогда, когда воспитала на своем диком лоне таких рыцарей, которые знали одну только форму и одну только цель борьбы — истребление ляхвы «до ноги». Благоволение к иностранцам было слабостью и блажью у польской шляхты, а шляхетское чувство свободы развилось у поляка до такого великодушия, что, будучи сам искренним католиком, нередко стоял он грудью за иноверцев, которых католики теснили во имя своей церкви.
В XVI столетии, до Люблинской гражданской унии, коренные поляки не имели права приобретать землю в Литовской Руси. Но часто случалось, что польский пришлец женился на маетной русинке, и этим способом делался землевладельцем среди туземцев. Такие люди, воспитанные в католичестве, не только не завоевывали у нас ничего для своей церкви, но и сами крестили детей своих у русских наших попов, делая таким образом свой польский род православным. Здесь, как мы видим, католичество таяло само собою, тогда как вблизи Вислы, например в Люблинской Холмщине, так точно таяло православие; только здесь наши попы были равнодушны к тому, чтобы привлекать ляха к своей вере, а там попы латинские пользовались всяким случаем, чтобы дом русский обратить в польский, то есть в католический. Помогало латинским попам и королевское правительство. Но то правительство, которое, независимо от короля, составлялось из «земских послов», не только не хотело знать церковной римской политики, но и само восставало против католического своего духовенства за увеличение церковных имуществ посредством духовных завещаний и других записей.
Когда же наконец, в 1569 году, состоялась в Люблине гражданская уния, и земские права у обоих народов сделались одинаковы, коренные Полонусы начали переселяться к нам на хозяйство, как в страну плодородную, но малолюдную. Казалось бы, с этого времени католики, как люди, ознакомленные с просвещенною Европою, должны были подавить у нас православие, державшееся, без наук, одними обрядами да преданиями. Нет, переселенцы не принесли к нам той систематической пропаганды латинства, которою католическое духовенство отличалось и в Холмщине и всюду в малорусских областях, где оно уже вкоренилось. Это были люди воинственные, но вовсе не богословы. Беззаботность их относительно соперничества двух вероисповеданий была такова, что даже начала было тревожить церковные власти в католической Польше. Чтобы защитить господствующее вероисповедание от неумышленного вторжения в него нашего православия, королевские власти прибегли наконец к репрессии, и король Стефан Баторий, по просьбе примаса, универсалом своим повелел, чтобы наше духовенство не крестило детей в католических домах на Волыни, под страхом весьма значительной денежной пени.