Вербовкой, по-украински затяганьем в казаки, должен был заниматься не кто другой, как писарь Запорожского войска, который вписывал годных людей в войсковой реестр. Он мог принять и вписать столько, сколько ему было угодно, если только в его реестровку не вникал королевский по казацким делам комиссар, и это было тем легче, что новонабранных затяжцев не нужно было сзывать в полки: они ждали «поклика» по своим жилищам.
Зная московское (1618), хотинское (1621) и смоленское (1633) сверхштатное затягиванье в казаки, надобно думать, что, по королевской регуляции 1647 года, 6.000 реестровиков должны были оставаться под властью королевского комиссара и польских полковников, согласно ординации, а 12 и до 14 тысяч новых затяжцев, называясь также Запорожским войском, состояло бы под начальством казацкого гетмана и казацких полковников. Этим способом король не нарушал постановления Речи Посполитой, столь важного и столь чувствительного для шляхты (Оссолинский, в знаменитой своей пропозиции, причислил это постановление, как результат усмирения казаков, к королевским благодеяниям) и вместе с тем удовлетворял казаков, не думая, как не думали и во времена оны, о последствиях сверхштатной вербовки. Она, в глазах псевдоправительства польского, была то же самое, что и вербовка, под нужду, жолнеров посредством приповедных листов, а между тем домогательства казаков об увеличении реестра и назначении избирательных предводителей — совпадало с интересами короля, так как было известно, что, стоило только дозволить казакам избрать гетмана и собственных полковников, число их тотчас выростало втрое и вчетверо. Под разными видами, под видом родичей, казацких чур, пастухов, погонцев и т. п., они принимали к себе тысячи и тысячи людей, которых исчислить и выискать не было возможности. Гетманом новых казаков, вероятно, под скромным именем «казацкого старшого», был тогда назначен войсковой есаул Иван Барабаш, а писарем остался Богдан Хмель, для польского благозвучия зовимый Хмельницким.
Столько, не больше, определенности допускает изучение неопределенной сумятицы, в которой зародилась истребительная во всех отношениях наша Хмельнитчина.
Польская историография называет Хмельницкого, по его дальнейшим действиям, превосходным вождем, несравненным организатором и политиком, мастером изобретательности и предательства. Мы, питомцы гражданственности москво-русской, сторонясь и от панской, и от казацкой славы одинаково, принимаем это мнение без поправок. Кому, как не полякам, знать, что такое был Хмельницкий? Родной наш Хмель, выросши на возделанной иезуитами почве под именем Хмельницкого, был продуктом культуры польской, продуктом того политического разврата, который резко бросается члену нынешнего велико- и малорусского общества в глаза и под королевской мантией, и под казацким кобеняком. Поляки, прежде наших разъединенных и перепорченных ими предков, отличили Хмельницкого в толпе ему подобных казаков. Они возвели его на самое высокое место, какое только мог занимать казак в Запорожском войске, обезгетманенном и разжалованном, по сеймовому постановлению, в хлопы. Они, устами блестяще образованного Радзеёвского, рекомендовали его особенному вниманию своего короля. На нашу долю, в оценке опьянившего казацкую орду Хмеля, остается только кровь, пролитая лучшими из наших малорусских и великорусских предков по милости его предательской политики, да к тому еще превращение цветущих областей в безлюдную и голодную пустыню, да несметный ясыр, которым он оплачивал татарскую помощь, да крайняя деморализация не только наших мирян, но и самого духовенства малорусского... Если сердце поляка сжимается при мысли об этой демонической личности, то пускай оно утешится хоть малорусским признанием национального позора в той славе, которою казакующая пресса покрыла Ислам-Гиреева сподвижника; пускай утешится хоть вечным нашим сожалением о реках неповинно пролитой и погубленной ясыром нашей крови, ничем не вознагражденной и никем не отомщенной.
Что касается воинской и политической характеристики нашего Хмеля, то он сделался вершителем попыток предшествовавших ему бунтовщиков, очевидно, без определенного плана действий, в силу течения жизни, которая слишком долго подчинялась панской неурядице, считавшейся нормальною. Он первую свою молодость провел в школе у ярославо-галицких иезуитов, но не порхнул из их рук таким наметанным соколом своекорыстия, как Оссолинский с австро-иезуитской насести; напротив, мирился с низменным положением панского слуги-казака и мелкопоместного хозяина до таких лет, в которые порыв к широкой деятельности сохраняется у немногих. Увильнув от беды, постигшей подобных ему шляхтичей под Кумейками, он служил верно интересам Конецпольского, — так верно, что никакие шпионы не заронили в верховном вожде казачества ни малейшего подозрения, до его последнего свидания с королем. Но, сознавая в себе способности к чему-то большему, не мог наш Хмель выносить спокойно высокомерия магнатских креатур, в роде Самуила Лаща, с одной стороны, и подвергаться мстительности новых бунтовщиков казацких — с другой. Человеку с его грамотностью, природными способностями, подавленной энергией и мятежной опытностью, не трудно было стать во главе казако-татарского заговора, хотя паны приписывали потом непостижимым чарам свой недосмотр относительно «давнишних его стачек с перекопским беем». Если же казаки скрывали и от него самого, как от наследственного панского слуги, новое обращение казаков к татарской помощи, то оно могло перед ним обнаружиться во время волнений, последовавших за смертью Конецпольского; а, пожалуй, и сам он был в числе тех, посредством которых Конецпольский, с величавым спокойствием сильного, сведал о начинающейся казако-татарской «лиге». Тогда ему представлялось два пути к торжеству над своими обидчиками: или идти по течению казацких бунтов, все более и более широкому, или же стать против шляхетского самовластия на стороне любимого казаками короля.
Хмельницкому была хорошо известна слабость королевской власти. Он знал, что шляхетский деспотизм никогда не поделится своими захватами добровольно ни с королем, ни с казаками; знал, что полноправная панская республика без борьбы не переменит ординации бесправной республики казацкой, — той ординации, которую с таким трудом завоевали панам Конецпольский и Потоцкий. Король между тем был непомерно щедр на обещания. Это знало множество людей в Польше и повыше и пониже нашего Хмеля. Да и по народной философии малорусса верить обещаниям вообще считается глупостью: «обіцянка — цяцанка, а дурневі радощі». Как Хмельницкий, так и другие умудренные прежними бунтами казаки могли скорее надеяться, что Турецкая война, к которой они порывались и для Ахии Оттомануса, представит королю возможность изменить Польшу в абсолютную монархию, которая обеспечит им права равенства на суде и в землевладении вернее всяких обещаний. Среди казаков было много шляхтичей банитов, много шляхтичей, обедневших под давлением можновладников и чужеядного католического духовенства. В Запорожском войске было много вихреватых голов, подобных Зборовскому. Сидя по пятнадцати и больше лет за Порогами, в отчуждении от правоправящего сословия, как преемник Наливайка, Кремпский, как товарищ Лободы, Подвысоцкий, все такие люди, конечно, желали, чтобы король властвовал без «королят», против которых в последствии гремел Хмельницкий, а казаки, под его верховенством, были бы такою же самоуправною республикой, как и шляхта. Вот в каких интересах и стремлениях позволительно историку искать источника тех слухов о заговоре короля с казаками, которые ходили и до, и после Хмельнитчины по всей Польше. На этой-то связи королевских интересов с казацкими могло основываться и мнение казаков, высказавшееся еще в Павлюковщину, что король не будет гневаться за их бунт.
В 1646 году затягиванье затяжцев казаков шло быстро. Весело и бурно оглашалась казацкая Украина песнями, которых дошедшие до нас отголоски поражают знатока дикою поэтичностью народа, забытого тогдашнею Россиею, пренебрегаемого Польшею и назвавшего себя, как бы в укор им обеим, народом казацким, что собственно значит разбойно-воровским. В его пылком, все преувеличивающем воображении даже Ахия был благочестивым «Турецким Царем». Теперь король представлялся ему Царем Восточным: титул, который казаки, уважавшие силу больше всего на свете, перенесли потом на московского самодержца, согнувшего их в бараний рог. Доверие к Владиславу, носившему такое любезное казацкому сердцу имя силы и власти, с каждым днем возрастало.
Сельская шляхта и замковые урядники, слывшие у казацкого народа ляхами, хотя бы по языку и обычаю были разрусскими, а по родству и вере разблагочестивыми, — слышала кругом косвенные и прямые угрозы, подобные тем, какие в Великой Польше делали навербованные за границей жолнеры. В «доматорах гречкосеях и хлеборобах» проявлялась дерзость, которою еще за полвека до Хмельнитчины гуманный киевский бискуп, Верещинский, характеризовал малорусского хлопа, «гордящегося украинскою свободою своею». Вообще в простонародье обнаруживались чувства, внушенные ему с того поколения, которое назвало панов неблагодарными, и распространенные в темной массе казаками с одной стороны, а мужиковатым, отверженным новыми «старшими» духовенством — с другой.
Шляхта смотрела с ужасом на глухое волнение окружавшего ее народа, и ждала сейма, без которого никто не мог ничего предпринять; а король послал для Запорожского войска красные китайчатые знамена, с изображением на них креста и своего имени, гласящего о славе, следовательно и о добыче, — знамена, родственные той хоругви новосформированных гусар, которая была освящена им в Ченстохове. На Днепре и в Данциге строились чайки и другие суда для морского похода. Из Варшавы ожидались изготовленные королем корабельные реквизиты. Все казаковатые люди обзавелись оружием, в ожидании стотысячного «затяганья на войну». И старым, и новым затяжцам, и бесчисленному множеству затяжцев будущих — грезилось, что зависимое положение казаковавших так или иначе людей никогда уже не возвратится, как из Варшавы пришло известие, что сейм не согласился на войну, повелел распустить, под страшными угрозами, всех вообще затяжцев, как бы они ни назывались, и строжайше воспретил казакам идти на море.
Невозможно изобразить, какое впечатление сделало это известие на оказаченную чернь, и на тех, кого она звала зауряд ляхами. Но легко представить, с какою злостью принялось повелевающее сословие за рассчеты с подчиненными ему, людьми, в том числе и с прямыми казаками, о которых в последствии не напрасно Хмельницкий писал, в исчислении казацких обид, что им вырывали бороды.