Каждому народу, обществу и государству предстоит считаться в будущем за свое прошедшее. День судный рано или поздно настанет, и в этот судный день подведется силою вещей итог былого, — помянется не только всякое злое дело, но и всякое праздное слово. В придачу к своим злодеяниям, Польша наговорила о Москве много праздных слов, не только дома, но и за границею, — не только через посредство таких лаятелей, как смоленские пахолки да мещане, но и через посредство таких Цицеронов своих, как Оссолинский. А слова эти падали ядом на русские раны, еще не закрывшиеся со времен оных. Теперь наступил международный суд как за все памятное, так и за все сокрытое в забвенных могилах.
Добытые Кунаковым в Литовской стороне и в Польше сведения соответствовали традиционным взглядам Царской земли на безурядную шляхетскую державу. Не только ради воздаяния за меру мерою, но и ради своего спасения от новых покушений исконного врага на государственную pyccкую жизнь, должна была Москва возиметь виды на бессмысленную, по её воззрению, республику с королем во главе, или вернее — во хвосте. Как Новгороду и Пскову суждено было войти в систему российского государства, так неизбежно и необходимо следовало Польше с ополяченною Литвою дополнить замкнутый морями круг русских владений. «Москва волей и неволей расширяется»: эти слова Конецпольского предсказывали разлив России не только по обоим берегам Днепра, но и обоим берегам Вислы.
Кунаков, как бы в pendant с полученными в Москве вестями о малорусском голоде, доносил, что Дорогобужский уезд и порубежные места полны «прихожими мещанами и пашенными мужиками», которые беспрестанно идут к московской границе из польских и литовских городов «от голоду»... «А сказывают» (писал он), «что в тех местах хлеб не родился, а достальной де хлеб пограбили у них шляхта и жолнеры, и в польских, и в литовских городех от голоду бедные люди помирают, да и в Дорогобуже хлеб не родился, и ныне московскую четь ржи купят больши двурублев».
Потом он доносил царю, что в Дорогобужском уезде 300 человек мещан и холопей пошли в его государеву сторону ко Брянску, — что за ними была погоня, но не догнала до рубежа. «А к зиме» (продолжал он) «зговариваютца холопи и ссылаютца, и чаять что будет в государеву сторону больши 10.000 человек, только де иные пойдут от хлебного недороду, пометав жены свои и детей; а ныне поборы большие с пашенных мужиков: со всех без обходу правят по рублю, а говорят, что будет и больши того».
Это были многозначительные данные для хозяйливых царских советников. Не меньше важно было и следующее известие Кунакова.
«Паны-рада литовские с корунными в розни за то: литовские говорят, что они казакам никакие налоги не делали, а налога им учинилась и кровь многая разлилася от корунных, и ныне в том шкода учинилась всей Речи Посполитой; и на сейме де они, литовские, о том радить не будут: как они о том хотят, так пусть и делают. И боятся, что за тем сейм не окончится, и они чают войны; паче прежнего».
Независимо от пререканий с Литвою, Варшава была крайне недовольна Зборовским договором. Паны, тормозившие сборы короля в поход, удовлетворились бы только совершенным поражением неприятеля. Держа в руках договорные пункты, не хотели они слушать сочиненных иезуитскою факциею рассказов о подвигах, которые отвели Яну Казимиру почетное место между польскими полководцами, — рассказов о том: как во время похода шел он посреди войска, в пыли, под ветром, под дождем; с каким самозабвением водил он то одну, то другую часть войска в огонь; с каким жаром и величием обращал смущенных ротмистров к исполнению долга, восклицая к жолнерам: «За мной! я вам ротмистр»! Зная короля за границей и дома, в монашеском и светском звании, вельможные доматоры относились к деланной молве недоверчиво и находили заключенный королем договор позорным; а вельможные шалуны преследовали его в Варшаве пасквилями, наклеивали их на стенах, пели на улицах и даже на придворных празднествах, дававшихся по случаю победы над казаками и татарами. Королю советовали отыскать людей, которые не только позорили его, как государя, но представляли в унизительном виде и его домашнюю жизнь. Но Ян Казимир боялся публичной обороной вызвать на свет многое творившееся в потемках.
Ангелы хранители его распустили слух, будто бы он припомнил своим советникам замечание Тацита, писателя слишком для него серьезного, — что оскорбительная клевета теряет свою силу, когда ею пренебрегают, и внушает себе веру, когда на нее гневаются.
Как бы то ни было, только политическое развращение, усилившееся при Владиславе IV, приняло характер истинно зловещий при его брате. Панская республика покарала сама себя, низведя королевское достоинство с благотворной высоты его и облекши священным саном столь недостойную личность. Каков бы ни был Ян Казимир по своим умственным недостаткам и по своим сердечным порокам, но они были слишком явственны во время решения вопроса: кому царствовать в Польше? Теперь панам осталось только повторять нашу малорусскую пословицу: «бачили очі, що купували: їжте, хоч повилазьте».
Справедливо, или нет оценивал Кунаков силу сопротивления некогда грозной Польши, в случае, когда бы решено было покарать ее за все грехи, но из его донесений видно, что москали не высоко ценили теперь польскую воинственность. Эпоха царя Алексея Михайловича была началом усовершенствования московской рати, доконченного Петром Великим. Побитые под Смоленском царские люди озаботились лучшим устройством полков своих. Сами поляки, по словам Кунакова, говорили, что «ныне Москва стала суптельна и час от часу суптельнейши, и райтарского строю войско устроено ныне вновь — многие полки: также и на (московской) Украине все люди ратного строю навычны, изучены вновь, чего перед тем николи не бывало; а жолнеры только свое панство плюндрують, а от казаков всегды утекают, нигде против них не стоять».