Это было время гнусных злодейств, без которых не обходится ни один государственный переворот, совершаемый по рассчету эгоистов. Мало было для бояр лишить царя престола. Они знали самозванство Дмитрия лучше кого бы то ни было, знали, что существуют бесчисленные уличители невольного обманщика, предвидели, даже, может быть, обдумывали уже его падение и боялись, чтоб тогда сын царя Бориса не был возведен народом снова на поколебанный престол. Итак смерть Фёдора была для них необходима. Что касается до Дмитрия, который воображал себя сыном Иоанна Грозного, то не такого был он характера, чтобы бояться совместничества своего подданного, каким он почитал Фёдора Годунова. Еще до прибытия в Тулу московских депутатов, он отправил Голицына, Рубца-Мосальского и дьяка Сутупова для приведения в порядок взволнованной бунтом столицы, а Басманова с войском для поддержания их распоряжений силою; но ничто не доказывает, чтоб эти сановники имели от него поручение истребить Годуновых[95]. Еслиб это было так, то они постарались бы немедленно исполнить волю нового царя. Напротив, Голицын и другие прожили в Москве более недели, лишили Иова патриаршего сана и с бесчестием заточили в Старицкий монастырь, родственников царя Бориса разослали по тюрьмам и некоторых тайно удавили; но низверженного царя еще не решались коснуться; наконец, видно, так же как и об Угличском царевиче, «советом начальнейших людей», положено было умертвить Фёдора и его мать, оставить в живых только Ксению, на имя которой не было присяги. Для совершения цареубийства, всегда ужасного для ума мыслящего, Голицын и Рубец-Мосальский выбрали двух чиновников, Молчанова и Шерефединова, да трех стрельцов, закоренелых в злодеяниях, и вошли с ними в дом, где беззащитные сироты, у груди матери, ожидали вероятной смерти; несчастных развели по разным комнатам. Царицу Марию задушили немедленно, но шестнадцатилетний Фёдор, одаренный силою не по возрасту, долго боролся с четырьмя убийцами; наконец один из них лишил его жизни самым отвратительным образом. Если б это убийство было произведено по приказу Дмитрия, не нужно было бы таить ее перед народом: царь, не боявшийся предать публичному поруганию представителей столицы, уже ли побоялся бы казнить похитителей престола? Бояре могли бы прямо объявить, что изменники казнены по указу государеву, и никто бы не назвал воли царской беззаконною. Но дело в том, что нужно было уверить сперва народ, а потом и самого царя, что Годуновы, с отчаянья, приняли яд. Итак выставлены были на общее позорище тела замученных: народ видел на них явные знаки удавления, толковал об этом то и другое, да боярам мало было до этого дела: они одним ударом извлекли для себя две выгоды — обезопасили себя на будущее время и внушили народу первое невыгодное для самозванца впечатление. Дмитрий, между тем, ничего еще не знал: убийство совершено было 10 июня, а он 11-го писал грамоты к областным начальникам о своем воцарении и в условиях присяги заставлял обещать не сноситься с изменниками, Федькою, Борисовым сыном, Годуновым и его матерью. Усердие раболепных бояр к новому властителю и ненависть к старому не пощадили даже праха того, перед кем, еще так недавно, они изгибались: вырыли тело Бориса из царской могилы, положили в деревяный гроб и погребли, запросто, вместе с женой и сыном, при убогом Варсонофьевском монастыре, на Устретенской улице.
Грустно подумать, что в это время беззакония, как будто не было доблестных людей в России: так все благородное было подавлено большинством кромешников и страхом бесполезной гибели.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ.
Первые распоряжения нового царя. — Басманов и родовитые бояре. — Вступление Дмитрия в Москву. — Образование совета. — Милости опальным Борисова времени. — Пощада Годуновых. — Новый патриарх. — Царица Марфа. — Венчание. — Правительственная деятельность Дмитрия. — Отпуск иноземной дружины. — Отступления от русских обычаев. — Образ жизни Дмитрия. — Внушения бояр народу. — Неудовольствия. — Василий Шуйский. — Новые обличения. — Иноземные телохранители.
Не выезжая еще из Тулы, Дмитрий начал державствовать, и первая грамота, разосланная по государству, была о прекращении мятежей, которые тогда кипели повсюду, в низших сословиях, против помещиков и законных властей. Новый царь накрепко приказывал, «чтоб не было в людях шатости, убийства и грабежу», а кто на кого имеет неудовольствие, то писал бы к нему. Так, возвысясь на престол посредством вражды черни к высшим сословиям, Дмитрий не хотел, однакож, терпеть её самоуправства. В то же время он заботился уже и о государственном богатстве. Зная, что все в России, так сказать, сдвинулось с своего места, он опасался, чтоб черные и другие земли не уклонились от податей, а казначеи не утаили старых сумм, под шум и треволнение государства, и потому строго повелевал не выпускать из казны денег, беречь их крепко и собирать подати без всякой отсрочки и послабления. Посреди суматохи первых дней, когда толпы за толпами приходили в Тулу из окрестных городов и сел видеть сына Иоанна Грозного, когда вельможи приезжали из Москвы бить ему челом и, один перед другим, выказаться с верно-подданостью, когда гонцы скакали с грамотами и наказами во все концы России и обратно, Дмитрий не упустил также из виду и политико-торговых интересов своего царства. Узнав, что посол английского короля Иакова, Фома Смит, и агент по торговле, Джон Меррик, возвращаются на Архангельск в отечество, он велел возвратить их, взять у них грамоты Борисовы и обещать, своим именем, заключение дружественного союза с королем Иаковом и новые торговые выгоды в России для английских купцов.
Устроив дела, не терпевшие отлагательства, новый царь двинулся, наконец, к Москве, но не спешил вступать в нее. Басманов, вошедший, после Кромской измены, в круг сановных крамольников, не мог не заметить, что Дмитрий был для них только орудие к низвержению Годуновых и что в душах их кроется замысел погубить его при первой возможности. Для родовитых бояр и князей это было выгодно: одним тогда очистилось бы право на престол, другим представились бы новые средства к возвышению; но для Басманова низвержение самозванца не представляло никакой пользы, и потому он решился быть верным новому царю и защищать его от зависти аристократов. По его-то донесениям, Отрепьев не вступил прямо в столицу и простоял у села Коломенского, на лугах Москвы-реки, два дня[96], пока получил от него верные известия, что явной измены нигде не заметно. Туда явились к нему московские граждане с хлебом-солью и дарами, а потом вельможи и власти[97] с царскою утварью из кремлевской казны, явились также и начальники немецкой дружины с просьбою не гневаться на них за дело под Добрыничами, где они сперва дали ему сильный отпор, а потом беспощадно разили его войска на побеге. Вместо гнева, новый царь принял их чрезвычайно ласково, хвалил их мужество и верность к прежнему царю, надеялся и себе от них того ж усердия и сказал, что верит им больше, нежели своим русским. Потом спросил: «Кто был знаменоносцем в Добрынской битве?» и когда этот выступил вперед, Дмитрий, потрепав его по щеке и по груди, сказал: «Сохрани нас, Боже, от зла!»
Наконец, 20 июня, Дмитрий вступил в Москву. Летний день сиял во всей красе. Столица представляла зрелище шумной радости; улицы, заборы, кровли домов, башни и колокольни покрыты были народом, как роями пчел; яркие цвета праздничных одежд делали вид этот великолепным. И везде раздавалось имя Дмитрия, который ехал медленно, на белом коне, в царской одежде, в драгоценном ожерелье. Вокруг него — 60 бояр и князей, перед ним — стройные дружины поляков, в полном вооружении, с трубами и литаврами, за ним — ряды иностранцев, казаков и стрельцов. Везде москвичи падали перед ним ниц и восклицали: «Здравствуй, отец наш! государь и великий князь всероссийский! даруй тебе, Боже, многие лета! да осенит тебя Господь на всех путях жизни чудесною милостью, которою он спас тебя в сем мире! Ты наше солнце красное!» Дмитрий, ознакомясь с обычаями польского дворянства, не любил восточных поклонений, хоть и радовался выражению любви народной. Он отвечал на приветы приветами и велел вставать простертым на земле подданным, и молиться за него Богу. Но, не смотря на видимый восторг Москвы, впереди всего поезда ехал отряд хорошо вооруженных трубачей и литаврщиков для разведыванья, не таится ли где измена. Гонцы скакали, из улицы в улицу и возвращались к царю с успокоительными донесениями. Случилось, однакож, нечто неприятное: когда Дмитрий взъехал на площадь через живой мост и Москворецкие ворота, вдруг поднялся такой страшный вихрь, что всадники и кони чуть не попадали. Пыль взвилась столбом и на несколько минут всех ослепила. Москвичи ужаснулись и, творя крестные знамения, говорили друг другу: «Господи, спаси нас! быть беде и несчастью!»
На лобном месте ожидало царя духовенство с крестами и хоругвями. Поезд остановился. Дмитрий сошел с коня и подошел ко крестам. Здесь Благовещенский протопоп, Терентий, произнес к нему речь, униженно моля о пощаде народа, который был во тьме и теперь только увидел свет, уподобляя царя Богу и прося не слушать людей, подвигающих его на гнев «неподобными» слухами. Потом пели молебствие; и в то время, как русские, в благоговейном молчании, внимали церковному клиру, поляки продолжали играть в трубы и в бубны. Дмитрий не унял их, по рассеянности ли, среди новой для него роли, по вольнодумству ли и пристрастию к иноземным обычаям, но только это обстоятельство, на которое горько жалуются набожные летописцы, зачлось ему, в умах народа, на черный день его. Еще сильнее оскорблено было православное чувство русское, когда, вслед за царем, вошли в Успенский и Архангельский собор «поганые католики и люторы», не знаменуясь крестом, не покланяясь образам, на все глядя без благоговения, с гордым и насмешливым видом. Народ, однакож, тронут был искренним чувством, с каким Дмитрий пал на гроб своего мнимого отца, Иоанна Грозного, плакал и вспоминал свое сиротство и гонения.
Из храмов новый царь отправился во дворец, где некогда, стоя в толпе дворян боярских, завидовал блеску и величию Годунова и простодушно отгадывал, где скитается царевич Дмитрий. Теперь он, чудной игрой обстоятельств, сам очутился на сцене, прежде доступной только удивлению его, но был ли оттого счастливее, неизвестно. По крайней мере, на пиру красноречие его лилось потоком. Этим даром он был похож на мнимого отца своего, любившего витийствовать и на духовных соборах, и в верховной думе, и в переписке с своим беспощадным судьею, Курбским. Много было у нового царя предметов для застольной беседы. Он говорил о недавних своих сражениях, описывал их с увлекательною живостью, приводил для сравнения примеры из истории разных народов, вспоминал приключения скитальческой своей жизни; но осторожно избегал намеков на свое монашество. При всей вере в царственное свое происхождение, он знал, что для русских тяжело было бы видеть на престоле расстригу, хоть бы и сына царского. Пострижение в монахи уничтожало у них право царствовать. Эта осторожность была необходима, потому что, во время шествия, многие узнали в царе Чудовского монаха.
По окончании шествия, сочтено за нужное выслать к народу на лобное место Богдана Бельского с окончательным уверением, что царь — истинный сын Иоанна Грозного. Засвидетельствовав это, как человек, которому был поручен надзор за младенцем Дмитрием и который потому более всякого другого мог узнать истину, Бельский славил Бога за спасение царя и убеждал москвичей быть верными сыну Иоанна Васильевича; потом снял с груди крест, с изображением Чудотворца Николая, поцеловал его и воскликнул: «Храните и чтите своего государя!» Народ отвечал в один голос: «Бог да сохранит царя и погубит всех врагов его!»