Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет, во все то время, как ты спал или только дремал на постеле и в креслах; я следил твои движения и твои мановенья, прикованный непостижимою к тебе силою.
Как странно нова была тогда моя жизнь, и как вместе с тем я читал в ней повторение чего-то отдаленного, когда-то давно бывшего! Но мне кажется, трудно дать идею о ней: ко мне возвратился летучий, свежий отрывок моего юношеского времени, когда молодая душа ищет дружбы и братства между молодыми своими сверстниками, и дружбы решительно юношеской, полной милых, почти младенческих мелочей и наперерыв оказываемых знаков нежной привязанности, когда сладко смотреть очами в очи, когда весь готов на пожертвования, часто даже вовсе ненужные... И все эти чувства, сладкие, молодые, свежие, увы, жители невозвратимого мира, все эти чувства возвратились ко мне. Боже! зачем? Я глядел на тебя, милый мой молодой цвет. Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целым десятком, чтобы отчаяннее и безнадежнее увидел исчезающую мою жизнь. Так угаснувший огонь еще посылает на воздух последнее пламя, озарившее трепетно мрачные стены, чтоб потом скрыться навеки".
Здесь я должен нарушить хронологический порядок, чтобы дать место письму Гоголя к князю В.Ф. О<доевскому>, в котором выражается тоска по родине или по тем лицам, которые служат представителями милой родины для души одиноко странствующего путешественника.
"Рим. 1838 года, марта 15.
Любит ли меня князь О<доевск>ий так же, как прежде? вспоминает ли он обо мне? Я его люблю и вспоминаю. Воспоминание заключается в талисмане, который ношу на груди своей. Талисман составлен из немногих сладких для сердца имен, - имен, унесенных из родины. Но, переселенцы, они дышут там не так, как цветы; нет, они живут живее, чем жили прежде. Талисман этот хранит от невзгод, и когда нечистое подобие тоски или скуки подступит ко мне, я ухожу в мой талисман, и в кругу, мне сладком, заочных и вместе присутствующих друзей нахожу свой якорь и пристань.
Помнят ли меня мои родные, соединенные со мною святым союзом муз? Никто ко мне не пишет. Я не знаю, что они делают, над чем трудятся. Но мое сердце все еще болит доныне. Когда занесется сюда газетный листок, я напрасно силюсь отыскать в нем, знакомое душе имя или что-нибудь, на чем бы можно остановиться.
Все рынок да рынок, презренный холод торговли, до ничтожества! Доселе все жила надежда, что снидет Иисус, гневный и неумолимый, и беспощадным бичом изгонит и очистит святой храм от торга и продажи, да свободнее возносится святая молитва".
К сожалению, я до сих пор не имею в своих руках писем Гоголя к Жуковскому и еще к двум-трем лицам, с которыми он переписывался, живя за границею, и потому должен делать пробелы в его биографии, которые надеюсь наполнить в свое время. Теперь, чтоб показать отношения Гоголя к Жуковскому, расскажу один характеристический анекдот, в котором Гоголь является таким же баловнем маститого поэта, каким был в свое время и Пушкин. Когда Жуковский жил во Франкфурте на Майне, Гоголь прогостил у него довольно долго. Однажды - это было в присутствии графа А.К. Т<олстого> - Гоголь пришел в кабинет Жуковского и, разговаривая с своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене.
- Чьи это часы? - спросил он.
- Мои, - отвечал Жуковский.