"Это до сих пор неразрешимая загадка, как для них, так равно и для меня. Знаю только, что меня подозревают в двуличности, или какой-то макиавелевской штуке. Но настоящего сведения об этих делах не дала мне до сих пор ни одна живая душа. Вот уже два года я получаю такие странные и неудовлетворительные намеки и так противоречащие друг другу, что у меня просто голова идет кругом. Все точно боятся меня. Никто не имеет духу сказать мне, что я сделал подлое дело, и в чем состоит именно его подлость. А между тем мне все, что ни есть худшего, было бы легче понести этой странной неизвестности. Скажу вам только, что самое ядро этого дела, самое детское, это - почти ребяческая безрассудность выведенного из терпенья человека; но около ядра этого накопилось то, о чем я только теперь в догадках, но чего на самом деле до сих пор не знаю. Но скажу вам также, что с этим делом соединялся больший грех, чем двуличность: все это дело есть действие гнева и тех тонких оскорблений, которые грубо были нанесены мне добрым человеком, не могшим и в половину понять великости нанесенного оскорбления; но оно тронуло такие щекотливые струны, что их перенести разве могла бы одна душа истинно святого человека. Несколько раз мне казалось, что гнев мой совершенно исчез, но потом однако же я чувствовал пробужденье его в желании нестерпимом оправдаться.
А оправдаться я не мог, потому что не имел в руках обвинений. Этот гнев стоил вашего гнева, хотя я за него сильно наказал себя. Теперь я положил (и уже давно) никак не оправдываться. Пусть все дело объяснится само собою. Но мне теперь нужно знать во всей ясности обвинения, для того чтобы обвинить лучше и справедливей себя, а не кого другого.----------Души моей никто не может знать; она доступна еще меньше вашей, потому что я даже и не говорлив. В последнее время, когда я ни бывал в Петербурге или в Москве, я избегал всяких объяснений и скорее отталкивал от себя приятелей, чем привлекал. Мне нужен был душевный монастырь. Вам это теперь понятно, потому что мы сошлись с вами вследствие взаимной душевной нужды и помощи, и потому имели случай хотя с некоторых сторон узнать друг друга; но они этого не могли понять. Из них - вы сами знаете - никто не воспитывается; стало быть, всякой поступок они могли истолковать по-своему. Отчуждение мое от них они приняли за нелюбовь и охлажденье, тогда как любовь моя возрастала. Да и не могло быть иначе, потому что я, слава Богу, их больше знаю, чем они меня; и если бы они, вследствие превратности человеческой, сделали бы точно что-нибудь дурное, или изменились даже в характерах, я бы все не изменился в любви, и, может, Бог бы помог мне тогда-то именно и восчувствовать нежнейшую любовь, когда бы они очутились в крайности запятнать или погубить свою душу. Это впрочем так и быть должно у всех нас. Когда мы видим в болезни, или даже при смерти нам близкого человека, тогда только оказывается, как велика любовь наша к нему. Мы не жалеем ни денег, ни собственного попечения, готовы все, что имеем, отдать доктору и сильно молимся Богу о его выздоровлении".
Борьба артиста с христианином в Гоголе давно уже сделалась очевидною для каждого. Сам Гоголь соглашал оба разнородные стремления свои таким образом[13]:
"Как умный человек, он (С<амари>н) прав тем, что взглянул на меня со стороны артиста, но он пропустил не безделицу: он пропустил ту высшую любовь, которая гораздо выше всяких артистов и талантов, и может быть равно доступна как умнейшему, так и простейшему человеку. Он не может также знать того, что я уже давно гляжу на человека не как артист, но милосердие Бога помогло мне глядеть на него иначе: я гляжу на него, как на брата, и это чувство в несколько раз небеснее и лучше. Ремесло артиста мне пригодилось теперь только в помочь; им мне доведется только доказать на деле мою любовь, о чем молю Бога беспрестанно и о чем прошу вас также помолиться".
Вот еще интересный вопрос, возникающий нередко в беседах о Гоголе и решенный им по-своему в письме к А.О. С<мирнов>ой, от 24 декабря 1844 года.
"Скажу вам одно слово насчет того, какая у меня душа, хохлацкая, или русская, потому что это, как я вижу из письма вашего, служило одно время предметом ваших рассуждений и споров с другими. На это вам скажу, что я сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая, или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и как нарочно каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой. Явный знак, что они должны наполнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом слиявшись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве. На сочинениях же моих не основывайтесь и не выводите оттуда никаких заключений о мне самом. Они все писаны давно, во времена глупой молодости, пользуются пока незаслуженными похвалами и даже не совсем заслуженными порицаньями, и в них виден покаместь писатель, еще не утвердившийся ни на чем твердом. В них точно есть кое-где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но, без моего собственного признания, их никто и не заметит и не увидит".
В числе причин, удерживавших Гоголя за границею, одна выражена им в письме к искреннему его другу, А.О. С<мирнов>ой, от 2-го апреля 1845 года.
"... приезд мой мне был бы не в радость. Один упрек только себе видел бы я на всем, как человек, посланный за делом и возвратившийся с пустыми руками, - которому стыдно даже и заговорить, стыдно и лицо показать".
Вот еще несколько намеков на общий смысл "Мертвых душ" (в письме к А.О. С<мирнов>ой, от 25-го июня, 1845).
"Вы коснулись "Мертвых душ" и просите меня не сердиться за правду, говоря, что исполнились сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно "Мертвых душ"; но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за карикатуру, за насмешку над губерниями, так же, как были прежде несправедливы хваливши. Вовсе не губернии и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет "Мертвых душ". Это покаместь еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех, (ибо ни одна душа из читателей не догадалась) раскрыться в последующих томах, если бы Богу было угодно продлить жизнь мою и благословить будущий труд. Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора. Многое, многое даже из того, что по-видимому, было обращено ко мне самому, было принято вовсе в другом смысле. Была у меня точно гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я, гордость будущим шевелилась в груди, - тем, что представлялось мне впереди, счастливым открытием, - которым угодно было, вследствие Божией милости, озарить мою душу, - открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек, что есть средства и что для любви... Но некстати я заговорил о том, чего еще нет. Поверьте, что я хорошо знаю, что я слишком дрянь, и всегда чувствовал более или менее, что в настоящем состоянии моем я дрянь и все дрянь, что ни делается мною, кроме того, что Богу угодно было внушить мне сделать, да и то было сделано мною далеко не так, как следует".