Не знаю, получил ли ты мое последнее письмо из Рима со вложением свидетельства о моей жизни. По крайней мере твоего ответа я еще не нашел, бывши во Франкфурте назад тому месяц. Теперь я заезжал в Грефенберг, чтобы вновь несколько освежиться холодною водою, но это лечение уже не принесло той пользы, как в прошлом году. Дорога действует лучше. Видно, на то воля Божия, и мне нужно более чем кому-либо считать свою жизнь беспрерывной дорогой и не останавливаться ни в каком месте иначе, как на временный ночлег и минутное отдохновение. Голове моей и мыслям лучше в дороге; даже я зябну меньше в дороге, и сердце мое слышит, что Бог мне поможет совершить в дороге все то, для чего орудия и силы во мне доселе созревали.

Покаместь тебе маленькая просьба (предвестие большой, которая последует в следующем письме). Жуковскому нужно, чтобы публика была несколько приготовлена к принятию "Одиссеи". В прошлом году я писал к Языкову о том, чем именно нужна и полезна в наше время "Одиссея" и что такое перевод Жуковского. Теперь я выправил это письмо и посылаю его для напечатания вначале в твоем журнале, а потом во всех тех журналах, которые больше расходятся в публике, в виде статьи, заимствованной из "Современника", с оговоркой вроде следующей: "Зная, как всем в России любопытно узнать что-либо о важном труде Жуковского, выписываем письмо о ней Н. Гоголя, помещенное в таком-то номере "Современника"". Нужно особенно, чтобы в провинциях всякое простое читающее сословие знало хоть что-нибудь об этом и ждало бы с повсеместным нетерпением; а потому сообщи немедленно потом и в "Пчелу", и в "Инвалид", и в "О<течественные> З<аписки>" и даже в "Б<иблиотеку> для Ч<тения>", если примут. В Москву я сам пошлю экземпляр того же письма.

Недели через две жди от меня просьбы другой, которую я знаю, что ты выполнишь охотно, а до того не негодуй на меня ни за что прежнее, что приводило тебя в недоумение. Приходит уже то время, в которое все объяснится. Обнимаю тебя вперед, слыша сердцем, что ты меня обнимешь так, как еще не обнимал дотоле".

3

"Июля 20 (1846) Швальбах.

От Жуковского я получил вексель. Ожидал от тебя письма с уведомлением о том, останешься ли ты на лето в Петербурге, или едешь куда, что мне было весьма нужно знать для моих соображений; но письма не было. На место его записка к Жуковскому, где, как мне показалось, есть даже маленькое неудовольствие на меня. По крайней мере ты выразился так: "Гоголь не выставил даже, по обыкновению своему, числа". Друг мой, у некоторых людей составилось обо мне мнение, как о каком-то ветреннике, или человеке, пребывающем где-то в пустых мечтах. Не стыдно ли и тебе туда же? Один, может быть, человек нашелся на всей Руси, который именно подумал более всех о самом существенном, заставил себя серьезно подумать о том, чем прежде всего следовало бы каждому заняться из нас, и этому человеку не хотят простить мелкой оплошности и пропуска в пустяках, человеку притом еще больному и страждущему, у которого бывают такие минуты, что не в силах и руки поднять, не только мысли, - не хотят извинить! Ну, что тебе в числе наверху письма, когда в свидетельстве о жизни моей, при нем приложенном, было выставлено число, и я сказал, что, сейчас его получивши, сейчас спешу отправить на почту, а сам отправиться с дилижансом из Рима?

Но от твоего уведомления о месте твоего пребывания теперь у меня многое зависит. Почему же в самом деле, мои вопросы считаются за пустяки, считается ненужным даже и отвечать на них, а запросы, мне деланные, считаются важными? скажешь: я не отвечал на многие мне деланные запросы? А что если я докажу, что отвечал, но ответа моего не сумели услышать? Друг мой, тяжело! Знаешь ли, как трудно мне писать к тебе? Или ты думаешь, я не слышу духа недоверчивости ко мне, думаешь, не чувствую того, что тебе всякое слово мое кажется неискренним и чудится тебе, будто я играю какую-то комедию? Друг мой, смотри, чтобы потом, как все объяснится, не разорвалось бы от жалости твое сердце. Я с своей стороны употреблял по крайней мере все, что мог: просил поверить мне на честное слово, но моему честному слову не поверили. Что мне было больше сказать? Что другое мог сказать тот, кто не мог себя высказать? А говорил давно: "У меня другое дело, у меня душевное дело; не требуйте покуда от меня ничего, не создавайте из меня своего идеала, не заставляйте меня работать по каким-нибудь планам, от вас начертанным. Жизнь моя другая, жизнь моя внутренняя, жизнь моя покуда вам недоведомая. Потерпите, и все объяснится. Каплю терпения..." Но терпения никто не хотел взять, и всяк слова мои считал за фантазии. Друг мой, не думай, чтобы здесь какой-нибудь был упрек тебе. Крепко, крепко тебя целую! вот все, что могу сказать, потому что ты обвинишь себя потом гораздо больше, чем ты виноват в самом деле. Вины твоей нет никакой. Велик Бог, все совершающий в нас для нас же. Ты выполнишь как верный друг ту просьбу, которую я тебе изложу в следующем письме, которую, я знаю, тебе будет приятно выполнить, и после ней все объяснится.

Здоровье то тяжело, то вдруг легко - душа слышит свет. Светло будет и во всех душах, омрачаемых сомнениями и недоразумениями!

Недавно я встретил одного петербургского моего знакомого, по фамилии А<нненков>, который вместе с тем знаком и с Прокоповичем. Он мне объявил, что Прокопович послал мне в начале прошлого 1845 г. четыре тысячи руб. ассигн. во Франкфурт, на имя Жуковского. Этих денег я не видал и в глаза[16]; но если бы получил их, то отправил бы немедленно к тебе. Упоминаю об этом вовсе не для того, чтобы тебя вновь чем-нибудь затруднить по этому делу, но единственно затем, чтобы довести это к твоему сведению. В деле этом судья и господин Бог, а ты исполнил с своей стороны все, что только можно было требовать от благородного человека".

Для московских друзей Гоголя изготовляемая им к печати книга оставалась совершенною тайною. В письмах к ним заметно было только ненормальное внутреннее состояние его и самый почерк его обнаруживал какое-то волнение. Вот одно из таких писем к С.Т. Аксакову.