Прихотливость Гоголя в дороге обнаруживалась в том, что он вместо чаю пил кофе, который варил собственноручно на самоваре, и если мог остановиться в гостинице, то всегда предпочитал ее постоялому двору. Впрочем, он делал эту уступку своим строгим правилам жизни, вероятно, только для поддержания своего хилого здоровья, о котором он выражался с трогательною наивностью в своих письмах, что оно ему нужно[53].
Г. Максимович, приехав в Москву на собственных лошадях, нашел для себя удобным сбыть их там; однако ж не мог расстаться с старым конем, который служил ему усердно несколько лет. Конь этот шел сзади телеги на свободе и был во всю дорогу предметом наблюдений Гоголя.
- Да твой старик просто жуирует! говорил он, заметив, что сзади повозки приделан был для него рептух с овсом и сеном.
Потом он дивился, что, лишь только извощик двигался в путь, ветеран г. Максимовича покидал свое стойло, или зеленую лужайку, и следовал за кибиткою всегда в одном и том же расстоянии от нее, как будто привязанный к ней. Гоголь подмечал, не увлечет ли его какая-нибудь конская страстишка с прямого пути его обязанностей: нет, конь был истинный стоик и оставался верен своим правилам до конца путешествия. Впрочем, Гоголь расстался с г. Максимовичем в Глухове и не мог уж следить за поведением его буцефала. Но когда Максимович в том же году посетил поэта на его родине, он тотчас узнал своего знакомца и осведомился о благосостоянии его ног.
В дороге один только случай явственно задел поэтические струны в душе Гоголя. Это было в Севске, на Ивана Купалу. Проснувшись на заре, наши путешественники услышали неподалеку от постоялого двора какой-то странный напев, звонко раздававшийся в свежем утреннем воздухе.
- Поди послушай, что это такое, - просил Гоголь своего друга, - не купаловые ли песни? Я бы и сам пошел, но ты знаешь, что я немножко из-под Глухова.
Г. Максимович подошел к соседнему дому и узнал, что там умерла старушка, которую оплакивают поочередно три дочери. Девушки причитывали ей импровизированные жалобы с редким искусством и вдохновлялись собственным своим плачем. Все служило им темою для горестного речитатива: добродетельная жизнь покойницы, их неопытность в обхождении с людьми, их беззащитное сиротское состояние и даже разные случайные обстоятельства. Например, в то время, как плакальщица голосила, на лицо покойницы села муха, и та, схватив этот случай с быстротою вдохновения, тотчас вставила в свою речь два стиха:
"Вот и мушенька тебе на личенько села,
Не можешь ты мушеньку отогнати!"
Проплакав всю ночь, девушки до такой степени наэлектризовались поэтически-горестными выражениями своих чувств, что начали думать вслух тоническими стихами. Раза два появлялись они, то та, то другая, на галерейке второго этажа и, опершись на перилы, продолжали свои вопли и жалобы, а иногда обращались к утреннему солнцу, говоря: "Солнышко ты мое красное!" и тем "живо напоминали мне (говорил г. Максимович) Ярославну, плакавшую рано, Путивлю городу на забороле...".