— Когда же ты приехал?
— Сегодня.
— Спать где собирался?
— Пока не знаю.
— Ну, тогда идем ко мне.
Привел я его к себе, уложил на свой топчан, — спит он сейчас на нем, похрапывает. Постарел, усы побелели, лицо все морщинами пошло. Разметался во сне, бредит. Сижу, а над ними и всплывают в моем мозгу картины былого; вспоминаю, как когда-то он был у меня в гостях, и Прасковья Васильевна нас катламчиками потчивала. Сижу над ним. Свеча моя оплыла, и фитиль закорючкой, наподобие собачьего хвоста, загнулся и чадит. Пишу о нашей дневной беседе. Один нашелся-таки, — где-то остальные? Да и остальные не так важны, как мучает меня неизвестность об Иване Ильиче.
А уж мы с Петухоем больше не расстанемся.
Есть теперь казаки, которые всеми забыты и Богом и людьми.
Бог-то один, а вот людей много.
И никто из этих людей и не вспомнит, что в селе, скажем Штринберг, или там на какой нибудь границе, или в каком нибудь лесу, или в глубине рудника, бьется в тяжелом труде казак. Что такая скотская жизнь, вдали от родного простора, от семьи и воли степной, сама уже его наполовину расказачила и затерла. Что давно уже предоставленный самому себе, он днем и ночью гонится за куском хлеба. Что Атаманское слово, или письмецо станичника до него и не доберется.