Меня всегда к таким тянуло. Сам я такой и Петухой такой.
Встал он на другой день, я ему работишку нашел, он за нее тотчас же ухватился — хоть бы слово сказал. Метет он улицу, голова опущена — трудится, только и подымет взор свой, когда мимо его конный солдат верхом пройдет. Посмотрит он такому в след, посмотрит, как у коня сзади все четыре подковы поблескивают и по мостовой цокают и опять к метле. Или вспомнит что, или пожалеет о чем — не знаю.
А я наблюдаю за ним. Мне из подвала-пекарни видно и его, и кусок улицы.
Ахмед за ночь уморится хлебы таскать из печи, и уляжется, а я к прилавку — торговлю править.
И потекли так-то вот дни.
Стал Петухой к новому месту привыкать.
Вечерком ляжем мы на наши ложа, закурим, и станем мыслями делится. Он тоже, как и я, вспоминает Гаморкина и знает, я ему сказал, что записываю я об Иване Ильиче — как умею и что могу.
— Знаешь, Кондрат Евграфыч, жили мы вместе с Иваном Ильичем в двадцатом году в Польше, и вот, — прямо скажу, — замечательный он человек. Иной раз такое скажет, что долго потом об этом думаешь. Так вот и казаки, соберутся вокруг него и слушают то, что он говорит.
— Вот, станичники, представьте сабе такую картину. Идут несколько человек темным лесом со своим главным — Атаманом. Они его выбрали и ему подчиняются и вдруг — трах-тарарах! Упали в глубокую яму-западню. Все в яму — бух.
У ямы стенки отвесные и прямые до самого днишша — никак из нее не выберешься. Сидят казаки на дне.