— А „Отче наш" знаешь?
— Знал, да забыл.
— Какой же ты после этого народ-Богоносец.
— Я — матрос.
— Ты прежде всего — молокосос…
Повернулся я и ушел. Есаул дослушал.
— Все это хорошо, только утром его почти несли. Кто же так доказывает, Гаморкин?
Иван Ильич расстегнул рубашку, на груди был здоровенный синячище.
— Вот, Александра Ляксандрыч. Это он мне на память. А только, если бы мы были вооруженные, дрались бы до смерти. Ну, как тут не обидно, — кричит о человечестве. А ты же ему человеческим языком объясняешь, — не хочу, мол, твоего попечения. Не понимает человеческого языка. Прислушался к каким-то пролетариям и хочет, чтобы и все, как те, пролетели. Хочет, чтобы все голодранцами гуляли. У самого-то дуля в кармане. Да мой лампас такого сраму не потерпить, побелеет от стыда, и от штанины отскочит сам собою.
Мы им, господин есаул, веками всю Рос-сеюшку собирали, а они в один день все просадили, — ну, так пускай же впредь сами стараются, а казак им больше не слуга, не защитник, не соотечественник, и не знакомый даже. Это не соотечество, ежели крестьянин целится штыком в казачий глаз, чтобы мозги пощекотать. Далеко не соотечество. Хай им черт.