— Да што ты? Ревешь? Ть-фу, бодай тебя черт! Да што ты, Петровна, иехнулась штоль? Ай я тебя за сердце тронул? Ну-у, работай себе там, работай, а я пойду! Во-о! Рази я знал? Тю — черт!… — плевался Гаморкин постыдно убегая из куреня.
Во дворе, не выходя на солнцепёк, с которого даже куры разбежались, он присел на приступочку и позвал меня.
— Кум, а кум!
Кумом он называл меня с тех пор, как я у него несколько лет тому назад, крестил дочь. Настасья Петровна опять была беременной и Гаморкин, мечтая о сыне, виду мне не подавал о тех своих желаниях.
— Иди сюда, кум. Пушшай Петровна нерв себе успокоить. С Нюнькой што-ли займется. И што я ей сказал такого обидного — не знаю. Ведь я же ее люблю-люблю, письма со службы писал-писал, — все, кажется, ей делал и делаю, а она рюмает.
Я вышел тихонько из куреня и хоть Петровна, быстро успокоившись, вытерла подолом лицо и опять принялась копаться в хозяйстве, мне стало ее жалко.
— Что ты, отец, жену забижаешь?
Он мне ничего не ответил. Задумчивые глаза под нависшими бровями мечтательно устремились вдаль, куда-то выше тына, так что он вряд-ли меня и слышал, вообще.
— А ежели, кум, и впрямь война? Опять значится. Был я против японца, а теперь — против германца придется идти. За японца крест у меня есть, а только не хотится мине в другой раз головой зря рисковать. Ну, скажем, ежели бы ен, германец, Дону войну-б объявил, што-б самому, скажем, степью владеть и рыбу ловить, ну, тогда бы мы доказали. А то…
Как ты думаешь на етот самый предмет? Раскачались ли мы тогда-б? Если бы вся степь поднялась…