— Но меня ваше письмо не застало дома, клянусь вам.
— Ха! Вы мне морочите голову! Точно я не знаю, где вы бываете… Но будьте уверены…
— Кавалье, ан аван! Рон де кавалье[15]. А гош! Налево, налево! Да налево же, господа! Эх, ничего не понимают! Плю де ля ви, месьё![16] — кричал Бобетинский, увлекая танцоров в быстрый круговорот и отчаянно топая ногами.
— Я знаю все интриги этой женщины, этой лилипутки, — продолжала Раиса, когда Ромашов вернулся на место. — Только напрасно она так много о себе воображает! Что она дочь проворовавшегося нотариуса…
— Я попросил бы при мне так не отзываться о моих знакомых, — сурово остановил Ромашов.
Тогда произошла грубая сцена. Петерсон разразилась безобразною бранью по адресу Шурочки. Она уже забыла о своих деланных улыбках и, вся в пятнах, старалась перекричать музыку своим насморочным голосом. Ромашов же краснел до настоящих слез от своего бессилия и растерянности, и от боли за оскорбляемую Шурочку, и оттого, что ему сквозь оглушительные звуки кадрили не удавалось вставить ни одного слова, а главное — потому, что на них уже начинали обращать внимание.
— Да, да, у нее отец проворовался, ей нечего подымать нос! — кричала Петерсон. — Скажите, пожалуйста, она нам неглижирует[17]. Мы и про нее тоже кое-что знаем! Да!
— Я вас прошу, — лепетал Ромашов.
— Постойте, вы с ней еще увидите мои когти. Я раскрою глаза этому дураку Николаеву, которого она третий год не может пропихнуть в академию. И куда ему поступить, когда он, дурак, не видит, что у него под носом делается. Да и то сказать — и поклонник же у нее!..
— Мазурка женераль! Променад! — кричал Бобетинский, проносясь вдоль залы, весь наклонившись вперед в позе летящего архангела.