— Вижу я, будто бы я, значит, у себя в деревне. И как будто бы вечер… И все мне скрозь видно… то есть так видно, так видно, точно и не во сне…
— Н-на… это бывает, — равнодушно и небрежно вставляет другой солдат, почесывая щеку.
— А я сам как будто бы еду верхом на лошади… на мерине… Есть у нас такой мерин белый, годов двадцать ему, небось, будет… Может, уж поколел теперь…
— Лошадь видеть — это означает ложь… Омманет тебя кто-нибудь, — замечает солдат.
— А я будто бы еду на мерине, и все мне скрозь видно… Ну вот просто как наяву… То есть такой это чудный сон мне приставился…
— Н-на… разные сны бывают, — лениво вставляет солдат. — Одначе прощенья просим, — говорит он, подымаясь со сруба. — У нас фитьфебель — чорт, по ночам шляется. До свиданья вам.
— До свиданьичка… Ночь-то, ночь какая… ах ты, господи боже мой… зги не видно.
Со свежего воздуха казарменная атмосфера в первые минуты кажется просто невыносимой. Воздух весь пропитан тяжелыми человеческими испарениями, едким дымом махорки, кислой затхлостью шинельного сукна и густым запахом невыпеченного хлеба. Люди спят неспокойно, мечутся, стонут и так храпят, как будто бы им каждый вздох стоит громадных усилий. Когда Меркулов проходит третьим взводом, какой-то солдат быстро вскакивает и садится на нарах. Он несколько секунд дико озирается вокруг, точно в недоумении, и долго чавкает губами. Потом он начинает яростно скрести пятерней: сначала голову, затем грудь, и вдруг, точно подкошенный сном, мгновенно падает на бок. Другой деревянным и хриплым голосом быстро бормочет длинную фразу. Меркулов прислушивается с суеверным страхом и разбирает отдельные слова: «Не обрывай!.. Завяжи узлом!.. Узлом завяжи, говорят тебе!..» В бреде, раздающемся среди ночи, всегда есть что-то ужасное для Меркулова. Ему кажется, что эти отрывочные, внезапные слова произносит не человек, а кто-то другой, незримый, вселившийся в его душу и овладевший ею.
Часы попрежнему тикают неровно, точно задерживая второй удар, но стрелки их, повидимому, остались все в том же положении. В голове Меркулова вдруг проносится дикое, нелепое, фантастическое предположение, что, может быть, время совсем остановилось и что целые месяцы, целые года — вечно будет длиться эта ночь; будут так же тяжело дышать и бредить спящие, так же тускло будут светить умирающие ночники, так же равнодушно и медлительно стучать маятник. Это темное, быстрое, непонятное самому Меркулову ощущение переполняет его душу злобой и тоской. И он грозит в пространство крепко сжатым кулаком и шепчет, не раскрывая стиснутых челюстей:
— У-у, дьяволы!.. Погодите ужо-тко!