Собор внутри был полон таинственной, тяжелой тьмы, благодаря которой стрельчатые узкие окна казались синими, а купол уходил бесконечно в вышину. Пять-шесть свечей горело перед иконами алтаря, не освещая черных старинных ликов и лишь чуть поблескивая на ризах и на острых концах золотых сияний. Пахло ладаном, свечной гарью и еще той особенной холодной, подвальной сыростью древнего храма, которая всегда напоминает о смерти.
Народу было много, но тесноты не чувствовалось. Говорили шепотом и точно с боязнью, кашляли осторожно, и каждый звук гулко и широко отдавался под огромными каменными сводами. На левом клиросе молодой лабазник Бардыгин читал часы громким и таким ненатуральным, задавленным голосом, как будто в горле у пего застряла корка черного хлеба. Щеголяя мастерством быстрого чтения, он выкрикивал одним духом столько текста, сколько мог, причем сливал все слова, целые предложения, даже новые строчки в одно длинное, в сотню слогов, непонятное слово. Изредка он останавливался на секунду, чтобы набрать в грудь воздуха, и тогда начальное слово следующей фразы он произносил с большой растяжкой, театрально удваивая согласные звуки, и лишь после этого, точно приобретя необходимый ему размах, с разбегу сыпал частой дробью непонятных звуков, «Ак-кискимен, обитаяй в тайных…», «Ик-кам-мень его прибежище заяцам тра-та-та-та…» вырывалось отдельными восклицаниями.
Иван Вианорыч подошел к свечному прилавку. Церковный староста благообразный тучный старик, весь точно серебряный от чисто вымытых, картинно расчесанных седин — звякал среди напряженной тишины медяками, укладывая их в стопочки.
— Михал Михалычу! — сказал Наседкин, протягивая через прилавок руку.
— А! Иван Вианорыч! — сдержанным ласковым баском ответил староста. Все ли в добром здоровьичке? А мне, того, как его… надо с вами поговорить о чем-то, — прибавил он, понижая голос и заслоняясь ладонью от свечки, чтобы лучше разглядеть из темноты лицо Наседкина. — Ты, отец, подожди меня малость после ефимонов… Ладно?
— Отчего ж… Я подожду.
Степенно шаркая калошами по плитяному полу, Иван Вианорыч пробрался на свое обычное место, за правым клиросом у образа Всех Святителей, которое он, по праву давности и почета, занимал уже девятый год. Там стоял, сложив руки на животе и тяжело вздыхая, рослый бородатый мужик в белом дубленом тулупе, пахнувшем бараном и терпкой кислятиной. Со строгим видом, пожевав губами, Иван Вианорыч брезгливо тронул его за рукав.
— Ты что же это, любезный, распространился? Видишь — чужое место, а лезешь, — сказал он сурово.
Мужик низко поклонился и с покорной суетливостью затоптался в сторону.
— Прости, батюшка, прости, Христа ради.