«Николай Негорев. 4 класса. Поступил 17 августа 1857 г. поручиком. 23 августа произведен в штабс-капитаны. 24 пожалован за отличие капитаном и орденом Георгия 2-й степени. Холост. Детей нет. Имеет деревню в Л-ском уезде. В походах и сражениях не был. Находился под судом за измену и бунт. Приговорен к смертной казни расстрелянием. Расстрелян 2 сентября 1857 г. Главнокомандующий генерал-лейтенант Е. Сколков. Начальник штаба и председатель военно-уголовного суда полковник С. Оверин. Делопроизводитель, адъютант и капитан и кавалер М. Малинин».
Едва ли кто-нибудь когда-нибудь был так рад своей смертной казни, как я. Благодаря ей я навсегда избавлялся от маршировки, ружейных приемов, от караулов и всяких других неприятностей: было чему радоваться. Другие поняли это очень хорошо, и едва ли во всем нашем войске находился хоть один человек, не желавший от всей души быть как можно скорее расстрелянным. Дня через два Оверин приговорил к расстрелянию Малинина и еще двух других злоумышленников, тыкавших его в брюхо и спину деревянными саблями с очевидной целью лишить жизни председательствующего в военно-уголовном суде.
По всей вероятности, Оверин скоро расстрелял бы и остальную половину армии, а может быть, добрался бы и до самого Сколкова, если бы неожиданно не убедился, что все военные заслуживают такого же презрения, как разбойники и убийцы. После этого он на вопрос Сколкова: «Почему вы нейдете на службу, господин полковник?» — в рассеянности, не совсем почтительно, отвечал: «Убирайтесь к черту, господин дурак», и пообещался пустить в голову главнокомандующего горчичницей, если тот вздумает тронуть его хоть пальцем.
Сколкову ничего больше не оставалось, как вложить свою деревянную саблю в ножны и, скрепя сердце, распустить нерасстрелянную половину своей армии.
III
Я ПРИОБРЕТАЮ ЛИБЕРАЛЬНЫЕ УБЕЖДЕНИЯ
Новый гувернер Володи заменил не только Альбина Игнатьевича, но, кажется, и гвардейского офицера. Но крайней мере, Катерина Григорьевна что-то жмурилась и таяла, слушая, как звучно и плавно катится его «смело и свободно льющееся слово». Иваницкий (его фамилия), картинно развалившись в кресле или прислонившись к притолоке, по целым часам говорил что-то своим звучным гортанным голосом, останавливаясь по временам на секунду, чтобы поправить свои редкие волосы, зачесанные назад и едва прикрывавшие небольшую лысину, которая придавала ему очень интересный вид. Сколько я не силился вслушиваться в однотонные звуки его баритона, смысл его слов как-то ускользал от меня. Это, впрочем, не мешало мне иметь наивное убеждение, что он говорит очень красноречиво, об очень прекрасных вещах. Когда я начинал припоминать и соображать, что такое говорил Иваницкий, в моем уме начинали толпиться какие-то загадочные фразы, которые, несмотря на все мои усилия, я никак не мог связать. Всегда оказывалось, что из этого, пошлого, дряхлого мира душа просится куда-то, что воображение носится где-то, что становится больно отчего-то, что хочется успокоиться на чем-то и привязаться всем сердцем к кому-то и т. д. и т. д. — без конца. Эти куда-то, что-то, к чему-то, о которых он постоянно твердил, сбивали меня с толку, и я решительно считал Иваницкого благодаря этим ничего не значащим словам умнейшим и красноречивейшим человеком.
Он иногда приносил журналы и читал их своим ровным баритоном. Я всеми силами старался вслушиваться, но понимал очень мало. Однажды, оставшись один в комнате, я с любопытством начал перелистывать какой-то толстый журнал того времени.
— Вы, кажется, никогда ничего не читаете, — с высокомерной невнимательностью сказал Володя, вошедший в комнату и остановившийся передо мной в позе наблюдателя, заложив руки в карманы панталон.
Слова его произнесены были тем брюзгливым тоном, каким говорят лакею: «Ты, Алексей, кажется, никогда не моешь руки», — и я не мог не сконфузиться.