— Андрюша еще не знает, какие диковинки наш брат, семинарист, сможет доказать, если захочет, — сказал Новицкий.

— Оверин здесь? — спросил я.

— Нет, не пошел. «Чего я, говорит, там не видал». Купил ведерную бутыль и устраивает из нее лейденскую банку.

В это время вошел священник, сопровождаемый толпою слушателей, которые начали торопливо размещаться. Подле Новицкого сел какой-то господин с седыми бакенбардами и начал неподвижно смотреть на кафедру, точно какая-нибудь статуя. Священник поправил, или, как говорят, выпростал, волосы, по привычке всех священников, и начал довольно скромно, без всякой аффектации делать очерк сторонних источников для истории первых времен христианства. Он говорил очень спокойно и внятно; мне лекция его очень понравилась, тем более, что он сообщал факты, совершенно для меня новые. Я даже несколько сердился, когда не совсем вежливые слушатели, входя и выходя из аудитории, нарушали тишину. Между прочими пришел и Стульцев. Он с деловым выражением на лету кивнул нам головой и остановился у притолоки, на самом видном месте. Когда профессор произнес последнюю стереотипную фразу: «Это мы рассмотрим в следующей лекции», Стульцев подскочил к нам.

— Я нарочно пришел сюда, чтобы поймать вас, — сказал он, — Не видали ли вы здесь Владимира Александровича и Ольгу Петровну?

— Не видал, — сказал я.

Малинин начал спрашивать у него что-то о священнике, а мы с Новицким пошли вслед за другими в коридор.

— Ну, ну, и он тоже ошибается — он материалист, — говорил сзади нас Стульцев Малинину.

— Вон, кажется, наш либерал и кавалер с семейством, — указал Новицкий на Володю, проталкивавшегося вдали вслед за двумя какими-то юбками. — Не пойдемте к ним. Пойдемте в курильную… Боже мой, Софья Васильевна! вас здесь совсем затолкали. Как вы здесь? — вскричал Новицкий, протягивая обе руки маленькой девушке, которую толпа народа действительно прижала к стене, и жаль было смотреть, как она трусливо оглядывалась по сторонам, выжидая возможности пройти.

— Не знаю, как и выбраться, — проговорила девушка, как будто прося прощения, таким мягким голосом, каким говорятся самые задушевные слова. Этому мягкому, до крайности симпатичному и теплому голосу вполне-соответствовала вся ее робкая, скромная детская фигуркас тихими и робкими манерами. Глазки ее смотрели с такой мольбой о пощаде, с такой выжидательной боязливостью, улыбка имела такой жалостный характер, и, наконец, не то вздрагиванья, не то ужимки ее маленького, беззащитного тельца были так характерны, что все это придавало ей вид забитого, болезненного ребенка, над головой которого занесен тяжелый кулак. Этот ребенок уже давно потерял надежду умилостивить чем-нибудь своих гонителей, кроме безропотной готовности переносить всякие пытки и наказания; он даже считает за дерзость просить пощады словами: о ней робко молит болезненная улыбка и тоскующий взгляд. Софья Васильевна не была красива; маленькое личико ее было смугло, черные волосы были гладко и скромно причесаны, в платье замечалась бедная опрятность, вопреки тогдашней моде дыр и пятен, из которых, по выражению Диогена[54], глядело честолюбие; но в этой маленькой женщине видно было столько простой нежности и женственности, что чувствовалось как-то хорошо и мягко, глядя на нее.