«Если умерла, конечно, не нужно: всякий знает, что мертвые не пьют лекарства — это плеоназм»[74],- ни с того ни с сего подумал я,
— Господи! — вскричала Наталья, поставив склянку и начиная креститься. — Надо воды, — по-христиански, — ох, господи!
Наталья, очевидно, приготовилась выразить свое соболезнование слезами и уже начала куксить. Мне не понравилось ее выражение по-христиански, как будто выражавшее подозрение, что я дурной христианин.
— Делай по-христиански, только без причитанья, — строго сказал я ей и в ту же минуту почувствовал, что сделал глупость.
«Может быть, она в самом деле сочувствует, — думалось мне, — но все-таки слезы тут ни при чем. Однако ж я не у места холоден».
— Позови кого-нибудь помочь тебе, — проговорил я и тотчас же стал думать, что еще глупее замазывать ласками свою строгость.
Наталья засуетилась. Сестра продолжала сидеть, неподвижно глядя на труп. Я подошел к окну, чтобы скрыть от них свою неловкость. Но и там я не нашел покоя; меня почему-то смущала Наталья, и мне хотелось сказать ей что-нибудь.
— Наталья, — сказал я, — закрой глаза и подвяжи платком челюсть.
«Вот глупость-то! Кому закрой глаза? себе? Покойнице. А ты сам боялся закрыть ей глаза?» — продолжали беспокоить меня мои собственные мысли, и я укусил себе до крови губу. На стене, прямо против меня было приколото булавкой к обоям расписание Софьи Васильевны. «Эту булавку не так давно держали те проворные пальцы, которые сгниют теперь через шесть дней». И отвратительное чувство, известное под названием страха и тоски, овладело мной.
«Какой сегодня день? Четверг, — соображал я. — Два часа. В четверг, в два часа (я посмотрел в расписание) Софья Васильевна должна читать русские журналы. А она умерла и не читает, не может — и не будет читать никогда больше».