— Недели полторы, вместе с Натальей.

— Разве она тоже была арестована?

— Как же. Она так перепугалась, что только плакала, и от нее ничего не могли добиться,

— Ты, кажется, не так испугалась.

— Я вовсе ничего не пугалась. Я так замечталась одна, что мне даже хотелось, чтобы меня обвинили…

— Вместе с Овериным, — подсказал я, вводя, так сказать, ее мысли в покатое русло, го которому они должны были покатиться вдаль от картин болезни и смерти.

— Да… — рассеянно проговорила она.

— Он очень похож на протопопа Аввакума[75],- ему недостает только жены, — сказал я.

Разговор перешел на Оверина, и сестра начала рассказывать, как он уговаривал членов следственной комиссии отказаться от тлена мира сего и пожертвовать собой для общего счастья. О Софье Васильевне сестра, казалось, забыла, но я продолжал против воли думать о ней. Неожиданная смерть, сначала не очень сильно поразившая меня, теперь не выходила из головы, и я щипал себе руки, чтобы не впасть в столбняк от тьмы и хаоса, царствовавшего в моих мыслях. Чувствовалось только одно понятие о совершившемся факте, и я не мог ослабить или осмыслить это понятие: оно сидело каким-то гвоздем, вбитым в голову. Я никогда не давал воли своим чувствам и приучился вполне господствовать над ними; но на этот раз я не без труда заставил себя отнестись хладнокровно к потере; которую никакая печаль не могла воротить.

Мне было так тяжело в своей комнате, где все напоминало счастливые вечера со свечами, в присутствии маленькой ловкой швеи, когда мы смеялись над плоскостями университетских записок, — так было тяжело сидеть в этой комнате, с холодным убеждением о невозможности воротить прошлое, что я велел перенести свои вещи в комнату Андрея и поселился там.