— На минуточку, только бы взглянуть…
— Никак невозможно. Самому поклонись, Наталья Гавриловна: изобью, говорит, коли что… Небось, знаешь каков!
— Еремей Тимофеич!..
— Ступай, ступай себе с Богом!
— Тимофеич, голубчик, скажи ты мне только, жив ли он, мой родимый!
— Как не быть живым? Сердитый такой. Я ему: не хочешь ли, мол, хлебца? A он мне кулак показывает. Ступай, ступай, Натальюшка, неравно застанет… беда! Иди, говорю, с Богом!
Но Наталья не двигалась с места; она словно приросла к той двери, за которой, как зверь в клетке, был заперт Макар Дуботовка. Рассердившись на её упорство, сторож Еремка окончательно запер дверь и, нарочно стуча сапогами, отправился на свое обычное место в угол за печку, где он, дымя махоркой, пребывал большую часть дня и ночи в горизонтальном положении и в состоянии среднем между сном и бодрствованием.
— Голубчик мой! — проговорила Наталья. Ведь тут близехонько, a не пускают, христопродавцы эдакие! Жалости в них нету… Нешто опять постучать?
Она чуть тронула скобку.
Еремка и вида не подал, что слышит, a может быть и в самом деле не слыхал. Прождав часа два, не зная, сколько прошло времени, страдая за мужа и за больного ребенка, Наталья пошла домой. Так протянулось трое томительных суток. Каждый день по нескольку раз бегала она в волостное правление, кланялась старшине в ноги, сулила Еремке пятак, но волостной цербер был неподкупен, и Наталья уходила с растерзанным сердцем домой.