Брувелис рассмеялся:
— Вы думаете, туда так легко попасть? Туда принимают не всякого, кто захочет вступить в союз. Приезжим, вроде нас, почти невозможно стать членом союза, вступительные взносы так велики, что не каждому по карману. Кроме того, необходимо, чтобы соответствующий отдел союза согласился принять вас. Мой шурин — первоклассный каменщик. Несколько лет назад он решил вступить в союз, но сколько ему пришлось помучиться! Он давал взятки и секретарю, и отдельным влиятельным членам союза, истратил все свои сбережения, — и его приняли только потому, что в тот момент был большой спрос на каменщиков.
— А окупилось все это?
— Конечно. За одну и ту же работу член союза получает вдвое больше, чем сутсайдер, то есть неорганизованный рабочий. Это настоящая рабочая аристократия; Мы, оставшиеся за бортом, можем рассчитывать лишь на такую работу, которая не по вкусу членам союза или которую они в сезонной горячке не в состоянии выполнить.
Волдис понял, что и ему грозит перспектива стать парием и довольствоваться объедками со стола рабочих-аристократов.
— Как же эти союзы могут сколько-нибудь улучшить положение рабочих или по крайней мере сохранить теперешний уровень, если они избегают приема новых членов? — спросил он немного погодя, когда на каком-то перекрестке им пришлось обождать несколько минут.
— Задача здешних профсоюзов — не враждовать с предпринимателями, а полюбовно договариваться с ними.
Брувелис привел несколько примеров. Организоваться — означало избежать нежелательной конкуренции. Сравнительно немногие избранные замыкались в профсоюзах, они ограничивали прием новых членов и тогда, на основе известного компромисса с капиталистами, хлопотали о привилегиях для своих членов — о преимущественном праве на получение работы и заработка. Эти союзы, так сказать, снимали сливки заработков: выгодную работу забирали себе, а невыгодную оставляли прочему пролетариату.
Волдис увидел этот прочий пролетариат в тот же день. Проехав роскошные авеню Манхаттана, они очутились в отталкивающих трущобах, где жили парии большого города. Мрачной чередой перед глазами Волдиса Витола промелькнули негритянские, итальянские, еврейские, китайские кварталы, один другого беднее, грязнее и несчастнее. Трудно было себе представить, что где-нибудь в мире можно одновременно увидеть столько лохмотьев, истощенных детей и униженных людей, как здесь. Там было негритянское гетто — Гарлем. В этой стране комнатная собачка белокожей дамы имела больше прав, чем человек, которого природа наделила черным цветом кожи. Каждый негодяй мог его оскорбить, поколотить или убить; самый последний идиот и садист, если только у него была белая кожа, мог себе позволить все что угодно по отношению к негру, и любую подлость белого человека закон брал под свою защиту. Это называлось демократией. Такова была свобода во вкусе и понимании янки, которой они кичились перед всем миром. В шестистах церквах Нью-Йорка, где гнездилось мракобесие всех оттенков, продажные священники на всех языках мира прославляли эту демократию и эту свободу, пахнущую потом и кровью. И все порядочные люди страны краснели за эту ложь.
Какое счастье мог найти в этой стране приезжий, если он хотел остаться порядочным человеком?