— Конечно, не скажу, что было, как на свадьбе. Эти немцы — страх до чего любопытный народ. О чем только они не спрашивали! Не партийный ли я, не агент ли чека? Кто из моих детей коммунисты и кто состоит в комсомоле и в пионерах? С какими заданиями оставили меня в тылу? Кого из коммунистов и советских активистов знаю в нашей волости? — Что я им отвечал? Сказал, что моя старая глупая голова политикой никогда не занималась, просил объяснить, что это за слово такое «активист», в мое время, говорю, когда я в школу ходил, таким словам не обучали. Ну, должно быть, поверили, что я дурак дураком, и, когда я им надоел, сказали, чтобы убирался к черту и знал свою работу. Если услышат, что в чем-нибудь властям перечить стал, тогда мне конец. Вот так-то я и вернулся к вам. Что ты на это скажешь, старушка?

Закиене не была настолько простодушной, чтобы поверить, будто это все, но раз муж не желал больше ничего рассказывать, наверно так и нужно. Но и она в свою очередь не сразу рассказала, как им жилось без него, — как Лиепниеки измывались над ними, обзывали то красными собаками, то жидовскими прислужниками и как у них часто не было ни капли молока, ни корочки хлеба; однако она не могла промолчать о том, что весь урожай с нового надела снял Лиепниек и он же забрал лес, приготовленный на постройку нового дома. Корову увели немцы — в счет налога, а телка только в конце месяца должна отелиться, да и то волостной староста прислал извещение, сколько надо сдавать от нее молока и масла. Самим ничего не останется.

— Ты скажи, как ребятишки, — спросил Закис, когда жена кончила свой рассказ. — Все ли здоровы? Янцис, наверно, совсем большой?..

Закиене вздохнула и долго ничего не отвечала.

— Говори уж всё… Надо же мне знать…

— Да это так… Не подумай только, что я о них не забочусь. Днями и ночами, как на барщине, работала… Когда невмоготу становилось, шла к Лиепиням и просила помочь. Кое-чем помогли, да ведь не потребуешь с людей, чтобы они о чужих детях как о родных заботились. Сейчас Янцис болен, лежит в жару и бредит… Врач не хочет пешком идти, а лошади нет. Мирдза такая бледная стала, вся в чирьях — чуть одни сойдут, новые выскакивают. Не знаю, что и за хворь у девчонки. Может, с голоду. Майя… — у нее перехватило горло, — Майя умерла весной, двадцать второго апреля. Вся высохла, как шепочка, кашляла, кашляла, так и истаяла от жара. Даже порошков не могла я достать в аптеке. Лиепинь дал лошадь отвезти на кладбище, а пастор не разрешил хоронить… некрещеная, мол. Пришлось зарыть за оградой, на опушке леса, где безбожников хоронят. Могилку обложили дерном и цветочки посадили. Может, потом когда лучше уберем.

Закис молча глядел через поле на пригорок, на строения усадьбы Лиепниеки.

— Да, жизнь такая, — сказал он после долгого молчания. — Но это еще не конец. Мы еще поживем, старушка. Погоди, вот придут Аугуст и Аустра… — Он протянул сжатую в кулак руку в сторону дома на пригорке. — Тогда ты, Лиепниек, увидишь, — есть еще правда на свете…

— Заходи, — сказала Закиене. — Поди, голодный.

Они зашли в хибарку. Закис зажег лучину и, освещая по очереди каждый угол, осмотрел спящих детей. Дольше всего он простоял у постели больного Янциса; очень ему хотелось погладить пылающий лобик сынишки или взять за горячую ручонку, но он не стал тревожить его сон…