— Вы, наверно, обо мне очень нехорошо думаете… — заговорила Элла. — Из-за того, что к нам иногда немцы приходят… А что мы можем поделать? У них вся власть в руках. Разве нам это приятно?
Закис вспомнил туманный летний вечер, копну сена и двух человек возле нее. Он вздохнул.
— Не наше это дело. Каждый сам управляется со своей совестью. Если она чиста, тогда все равно, что другие думают. А если что-нибудь не так, то весь свет не поможет, хотя бы одно хорошее говорили.
Закиене хмуро глядела на огонь и по временам поправляла хворост.
Элла почувствовала ее отчужденность. «Осуждает… Даже разговаривать не хочет». А ей хотелось, чтобы ей задавали вопросы, — тогда бы она рассказывала, и рассказывала до тех пор, пока не убедила бы их, что ничего плохого не сделала. Их обязательно надо переубедить, хотя это лишь маленькие, забитые, полуголодные людишки, которых никто не боится. А Элла боялась: их скупые, уклончивые ответы сильнее самых суровых слов выражали осуждение: ты — недостойная, мы не хотим с такой разговаривать…
Если бы хоть сказали что-нибудь, пристыдили, изругали — и то бы легче. Тогда можно спорить, защищаться, — вдруг бы смягчились, простили ее. Но они молчат, они дождаться не могут, когда уйдет непрошенная гостья. Может быть, они ее боятся, думают, что она пришла шпионить за ними и потом все передаст немцам? Элла покраснела от стыда. Здесь и правда делать ей нечего.
Она встала.
— Я только так зашла, мимоходом. Хотелось узнать, все ли здоровы.
— Большое спасибо; что навестили, — сказал Закис, отворяя дверь. Дальше провожать он не пошел.
Опустив глаза, Элла шла по узкой дорожке вдоль поля. Горечь переполняла ее грудь, накапливалась, как дым в овине, превращалась в злобу. «Почему я не мужчина? Наплевала бы на то, что эти люди обо мне думают. Ушла бы в легион и стала воевать. Почему столько мужчин не делает этого… скрываются, прячутся? Чего хотят от меня эти люди? Почему они не дают мне покоя?»