Ветров повернулся с неожиданной резкостью.

— К чорту партию! — возбужденно воскликнул он. — Какие могут быть шахматы, когда… когда… Нет, вы не знаете, что я сейчас сделал вот этими самыми руками!..

— Конечно, не знаю, дорогуша. Потому и спрашиваю.

— У Ростовцева начался отек голосовых связок. Когда я пришел, он задыхался. Его могла спасти лишь трахеотомия, немедленная, срочная. Я сделал ее. Я разрезал ему горло и спас ему жизнь!..

— И правильно поступили, дорогуша, — вставил Воронов. — Зачем же волноваться? А я уж, было, подумал, что вы «вот этими самыми руками» кого–нибудь ограбили, а теперь мучаетесь угрызениями совести… Так садитесь, ваш ход…

— Я спас ему жизнь, — продолжал Ветров, не обращая внимания на его слова, — но я отнял у него самое большое, самое ценное. Я погубил его голос!.. Голос! Вы понимаете, что он уже не сможет теперь петь? А вы говорите — шахматы… Я не думал о голосе, разрезая его горло. Предо мной в ту минуту было одно — его жизнь! А потом, когда я шел сюда, возникла эта мысль. Она не уйдет от меня долго, может быть, всю жизнь… Но что можно было сделать еще?.. Что?

Иван Иванович слушал его, поглаживая бородку и хмурясь.

— Вероятно, ничего, — ответил он. — Но не волнуйтесь. Что ушло, того не воротишь. Как бы вы ни расстраивались, все останется попрежнему. Надо беречь нервы. Каждое несчастье проходит, и каждая рана заживает. Впереди будут еще разочарования, и если каждое из них вы будете принимать так, близко к сердцу, это помешает вам правильно жить.

— Но поймите же, что Ростовцев, узнав о потере голоса, пустит себе пулю в лоб! И я буду виноват в этом. Для него не существует жизни вне искусства!

Иван Иванович взглянул Ветрову в лицо: