Роози и сама боялась итти ночевать в амбар, но когда пришла ночь, ее стала мучить мысль — что же будет, если придет Кристьян и не найдет ее там?

И снова в амбаре в яблоневом саду Роози приготовила стол. Она в эту ночь совсем не спала, но не дождалась ни ночного гостя, ни Кристьяна. С Кристьяном ей довелось встретиться через несколько дней при совсем необычных обстоятельствах.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Заглушая тысячные хоры кузнечиков, в Коорди стрекотали жнейки; пришло горячее время жатвы, а за ней и молотьбы. С восхода солнца до позднего вечера под ножами жаток ложились спелые хлеба, звенели косы, вязались снопы.

Заслыша звон кос, натачиваемых поутру, словно древний столетний сигнал, не выдерживали самые глубокие старухи в Коорди: «Rukkilõikusele!»[11] Даже те, чье внимание изредка возбуждал разве только отдаленный грустный звон колокола («А кого это нынче хоронят?»), с кряхтеньем выпрямляли согнутые спины; морщинистыми узловатыми руками потуже завязывали белые платки; озабоченные, собирались и собирались еще с вечера. Поспел ведь хлеб! Вокруг хлеба вращалось все их существование, и долголетие, и каждый миг самой короткой жизни. Любовь и смерть, женитьбы и рождения, ссоры и счастье — все зависело от урожая хлеба. Хлеб был дороже покоя в теплом углу, волновал больше, чем звон колокола на погосте, потому что это была жизнь. Рожь… Золотистая груда зерна, шумящая на миллионах колосьев в поле под солнцем, — то самое счастье, которое так трудно дается в руку.

Умереть человек может и зимой и летом; смерти человек может обмануть, отдалить ее на месяц, на год, а то и на многие годы, а жатва приходит неотвратимо, ее пропустить невозможно; нельзя быть к ней равнодушным, не то польется зерно на землю, погибнет, унося с собой счастье и жизнь.

И тянулись в поле все, и мужчины, и женщины; среди других необычно бледнолицые в Коорди городские родственники, приехавшие помочь на жатве; старухи вслед за рослыми своими внучками шли в поля.

К жатве и обмолоту были прикованы мысли и разговоры крестьян Коорди; в эти дни как-то отдалились и потускнели все другие новости и события в деревне, хотя их было не мало.

Одной из новостей, занимавших Коорди последнее время, был углубляющийся разлад в семье Вао, местного патриарха, главы семьи, отца шести дочерей. Он сам, а за ним и соседи считали, что сумел Йоханнес Вао строгой родительской властью воспитать детей, которые все силы свои отдавали процветанию родного хутора. Теперь же, неожиданно для всех, оказывалось, что какие-то силы разрушили власть Йоханнеса над домом и семьей; похоже было, что дети вовсе не любили родной хутор и что старый Вао не привил дочерям любви к нему. Рассорившись с отцом, ушла Айно на Журавлиный хутор, затем ушла другая из старших дочерей, Вальве, — нашла себе место библиотекаря в соседней волости. А какую штуку выкинула младшая. Линда? Она вдруг твердо решила уйти в Таллин учиться. И не куда-нибудь, а в какой-то физкультурный техникум… Весной она удачно выступала на уездной школьной олимпиаде, у нее оказался талант, Йоханнес обещал ее выпороть ремнем, но это, кажется, не помогло. Она, как стороной узнал Йоханнес, бегала на Журавлиный хутор к сестре, советоваться или жаловаться, и после этого как будто даже утвердилась в своем решении.

Дети расходились по своим дорогам, найденным без помощи и против воли Йоханнеса. На хуторе Вао оставался сам Йоханнес с Лийной и одна из средних дочерей, Вильма. Того и гляди, и та уйдет. Кто же будет боронить и косить, сажать и убирать картофель, возить хворост и работать дома? Разве для этого Йоханнес народил большую семью, чтоб под старость самому работать за девок? Что скажут соседи, которым он всегда благодушно внушал, что порядочному трудолюбивому крестьянину прекрасно можно обойтись в своем хозяйстве без батрацкого труда и достичь крепкого достатка, и при этом ссылался на свой хутор.