Модест скоро сделался привычным лицом в нашем доме. Он долго еще был грустен; по лицу его, казалось, беспрестанно проносилась какая-то тень. Он мало говорил, большею частью ходил по зале, засунув одну руку за другую в рукава, изредка улыбался нам кротко и задумчиво, как опытный, добрый страдалец улыбается играм детей. С Клашей он не сошелся, но Дарье Владимiровне оказывал много внимания. Они тихо беседовали в небрежных позах на диване, а мы с Клашей не прочь были посмеяться над ними.

-- Может, это грех, -- говорила Клаша, -- только мне все кажется, что он вовсе об матери не грустит...

-- Знаешь ли, -- отвечал я, -- мне то же кажется! - Мы робко поглядывали друг на друга и смеялись.

-- И зачем это он отвертывает под вицмундиром такие огромные воротнички? Лицо такое худое, некрасивое, щоки такие длинные! Так гадко! -- прибавляла она с легкой гримасой презрения.

-- Не понимаю, -- говорил мне со своей стороны Модест, -- что ты нашел особенного в этой булке. Чорт знает, что такое! Я ведь ее насквозь вижу. Хитрит и подтрунивает, а посмотрела бы на себя! Я встречал такие характеры и знаю им цену. Язвить очень легко...

Однажды, вспомнив старые распри, барышни заспорили. Даша ходила по комнате и была вне себя; Клаша сидела, бледнела и улыбалась. Спор шел о ревности.

-- Я никогда не унижусь до того, чтобы показать свою ревность; я слишком гор-р-р-да! -- воскликнула Даша.

-- Вы, вы? А помните, как даже к женщине меня ревновали, помните?

-- К женщине скорее! Мужчине всегда надо меньше показывать, чем чувствуешь. Бегать за мужчиной -- это унижение!

-- Ах, полноте, Даша! Терпеть не могу, как вы начнете брать на себя. Вы воображаете, что вы никогда не унижались! Вы очень часто унижались!