— Что случится, — продолжал Стоян. — Нам стала ненавистна иезуитская ложь. И что добрые люди для нас сделают, то пусть и будет.

Жолтый Иован-оглу все молчал; выражение лица его оставалось неприятным, и чорные огневые глаза его только изредка вовсе недружелюбно взглядывали то на Канкелларио, то на меня...

Я сказал, что можно на первый раз найти им занятие в православной школе Киречь-Хане.

Молодые люди молчали.

Михалаки после этого простился и ушел.

Мы думали, что без него эти юноши станут смелее разговаривать, но они и без него были все так же сдержанны, как и при нем.

Желая слышать что-нибудь от Иована-оглу, доктор обращался несколько раз к нему с расспросами о родных его, о том селе, в котором он родился, об училище, где обучался грамоте, о том, кто убедил их пойти в унию.

На вопросы о селе и родных Иован-оглу отвечал кратко и просто; когда же доктор спросил у него о первом его совращении в униатство, он ответил так:

— Зачем мне слушать людей? Я сам не глупый. Я сам могу понять пользу народа нашего... Над нами два ига — турецкое и греческое... Надо прежде свергнуть то, которое слабее. Надо нам отделиться от греческого Патрика! Если бы все так делали, как мы, то болгарский народ был бы всегда свободен.

Религиозному доктору эти речи не могли нравиться.