В то время государственные люди наши еще не выучились искать спасения в чем-либо незападном; высшее общество стыдилось всего своего; славянофилов еще не было; не писали Хомяков, Аксаковы, Киреевский. Нигилистов также еще не было; а нигилисты, помимо косвенной неоцененной пользы, которую они принесли, возбудив против своего крайнего космополитизма государственное и национальное воздействие, принесли еще и прямую пользу, поддерживая учреждение земской общины; конечно, они ожидали не того, что случилось; все почти они были люди очень молодые и в практической жизни неопытные; они спешили только опередить коммунизмом Европу на пути ее же мечтаний; они не предвидели, что земская община будет у нас в высшей степени охранительным началом и предупредит развитие буйного пролетариата; ибо в ней некоторого рода коммунизм существует уже «de facto», a не в виде идеала, к коему следует рваться, ломая преграды.

На самом Западе тогда еще толков о социализме, о нищете рабочих не было так много; не было еще страха экономических революций.

Теперь же, когда в 1861 году был издан указ об освобождении крестьян, общество наше было зрелее, и этот переворот совершился на мудрых основаниях, изучение которых только более заставляет дивиться глубине и широте задуманного и исполненного плана. Итак, в 1861 году общество наше было зрело для эмансипации, но для обучения народа, повторяю, мне кажется, оно еще недостаточно подготовлено; – как-то страшно поручить ему святыню народного духа, страшно дать ему волю обрабатывать самую почву нашу, изменять самые корни наши.

Говоря «общество», я не разумею только людей независимых, не служащих, не противополагаю «общество» «государству»: я говорю и об учителях-чиновниках, или, лучше сказать, о целой системе учения, будет ли это обучение в руках вольных воскресных школ или в руках учителей, содержимых казною. Если бы дело шло только о том, чтобы обучить людей географии или арифметике, или о том, чтобы поддерживать в них общие понятия моральности, честности и т. п., то, конечно, все русское общество служащее и неслужащее зрело для этого.

Если бы даже дело шло только об общеевропейском прогрессе, то нет наивысших его проявлений, которые нам не были бы доступны и легки в виде простого подражания. Но тут дело идет о предмете, который для нас, славян, должен быть если не дороже, то по крайней мере не дешевле общей нравственности и общей науки. И зачем робкие уступки! Предмет этот – национальное своеобразие, без которого можно быть большим, огромным государством, но нельзя быть великой нацией. Предмет этот должен быть нам дороже всего… Почему же? А потому, что общая нравственность и общая наука не уйдут от нас; а национальное своеобразие легко может уйти у славян в XIX веке! Здесь не место доказывать, почему национальное своеобразие может быть не только средством, но и целью само себе; это повлекло бы нас далеко.

К тому же я уверен, что многие поймут меня теперь и с полуслова.

Тех же, которые не согласятся, что национальность может быть, а у славян и должна быть пока сама себе целью, я попрошу согласиться хотя с тем, что грамотность уже сама себе целью никак не может быть…

Всякий согласится, что она есть лишь средство. Все сторонники грамотности смотрят на нее с этой точки зрения. Одни надеются укрепить в народе чувство религиозное и нравственное; надеются сделать народ более мягким в домашних нравах его, более благочинным и добропорядочным; другие, напротив, под разными благовидными предлогами имеют в виду рано или поздно всучить простолюдину Бюхнера или революционные книги.

Но никто не довольствуется тою мыслью, что народ будет уметь читать и писать и знать четыре правила арифметики.

Сражение при Садове, где грамотные прусские солдаты разбили менее грамотных австрийских солдат, дало новое орудие в руки защитников грамотности «à tout prix» [Любой ценой (фр.).] .