На этой-то струне его сердца я и постараюсь чаще играть, чтобы привлечь его на нашу сторону; Ревекка делает то же.
Недавно она спросила у него при мне (но без старухи) позволенье связать мне кисет.
— Везде делают для знакомых работы. Вы, я знаю, человек образованный, позволите; но я боюсь свекрови.
— А ты ей не показывай, — сказал, смеясь, старик. — Наши старые женщины ослы; политического обращения не имеют. Сами говорить не умеют и думают, что как сел мужчина около женщины да посмеялся, так значит дурное что-нибудь и задумал. — Потом с беспокойством прибавил: — Ты смотри, Ревекка! Не показывай ей ничего, знаешь... Порода их вся пресердитая! Отец ее даже с турками ссоры заводил...
— А вы бы не спускали ей, — сказал я.
— Не могу, — отвечал старик, — сердца нет у меня! Всегда, поверь мне, Йоргаки, я был боязлив. Вот и шишка на лбу; это от страха у меня вскочила. Один паша велел схватить меня и в тюрьму посадить. Как схватили меня кавассы и с лестницы вниз побежали со мной... с тех пор и стала шишка расти!
При таком свекре можно, конечно, и с коршуном помириться. Прощай.
Июль.
Проклятая старуха настояла на своем: Ревекку увезли в город и не пускают даже к родным. Вот уже месяц, как я ее не видал. На прощанье она мне сказала: «Лучше потерпим немного; кто захочет, найдет средство видеться. Не серди старуху, не ходи к нам часто; рассердится — и в Англию меня отправит».
Брожу я теперь, как тень. Скука, жар, безделье, лень. Розенцвейг тоже задумчив. Почти не говорит. Не знаю, чем все это кончится. Хоть бы ты чаще отвечал мне. Право, нестерпимая тоска! Южный ветер глаза жжет; вчера были три такие сильные подземные удара, что стена наша треснула. Когда бы землетрясение! Все лучше тоски.