— Никто. Припишите эту догадку моей прозорливости. Впрочем, это видно по всем вашим приемам, по вашей наружности.

Дмитрий Александрович весело захохотал и дружелюбно пожал руку учителю, который продолжал, указывая на окружавшую их картину (они шли в эту минуту по деревне):

— Видите ли, оно и неживописно, но в этой бедной природе есть своя глубина, своя красота — конечно, не пластическая, а чисто идеальная. Видите, как разбросаны избы и овины по скату горы, эта огромная промоина, которой один бок освещен закатом, вся эта тишина, это благоухающее сено, белокурые, полунагие дети... Согласитесь, что это прекрасно, хотя и томит душу тоской. Мне даже кажется иногда, что этот недостаток пластики в природе западает глубже в душу и родит в ней такую горячую тоску по чему-то далекому, что силой чувства никогда не сравнится поэзия южных народов с поэзией северных.

Долго говорил с увлечением Иван Павлович о подобных общественных предметах, доказывая, как благотворна сельская жизнь, пока наконец Непреклонный не спросил у него: может ли он надеяться когда-нибудь быть помещиком хоть крошечного имения.

— Едва ли, — отвечал Васильков. — Правда, у меня жив еще старик-отец; он скопил кое-как тысячи четыре серебром и доживает процентами с них; думать же когда-нибудь о его смерти я нахожу таким грехом, что не считаю этого капитала своим.

— Это делает вам честь; но все-таки капитал будет у вас; вот вам и деревенька; рублей с тысячу серебром наживете сами, и посмотрите, как заживете: тогда и науку в сторону.

— Бог знает, когда это будет, а науку никогда не брошу. В науке одно спасение для поэзии. Я имею свои заветные мысли насчет этого...

Непреклонный просил Ивана Павловича открыть ему свои заветные мысли, но тот почувствовал в эту минуту вечернюю сырость и, взглянув на край неба, где уже оставалась только золотая полоса под нависшей тучей, объявил, что на этот раз довольно, и просил дрожек.

— Куда вы спешите? Помилуйте, всего десятый час...

— Пора, пора. Благодарю вас. Я лечусь, и мне в десять часов надо быть дома.