Марков еще раз обнял Муратова с видом искренней приязни.

— Ну, душа! и у тебя баки выросли, — сказал он. — Повернись-ка... ишь, у вас серые кафтаны; это лучше чорных... Право, к тебе идет... очень идет... Да ты пополнел... ей-Богу, возмужал чертовски. Вот что значит быть женатым-то! Ну, садись же, голубчик, скажи... как тебя это Господь умудрил... Brune ou blonde?

— Blonde!

— Ну, это напрасно! И ты blond и она тоже: проку не будет... Уж это ты мне поверь... ей-Богу... Да расскажи же, как это ты... и что тебя дернуло это сюда?

Между тем и самовар зашипел. Согретый чаем, москвич ободрился и, отделавшись кой-как от настойчивых требований гусара передать ему картину своего семейного быта, спросил про войну.

— Да что, душа моя... Ничего нет толку. Странная война какая-то! Бьют, бьют, а толку нет. Через пень колоду переваливают — скука страшная, просто зеленая скука! как говаривал покойный отец мой. Пробовали они штурм, так отбили ловко. Приезжал сюда из Севастополя донец-офицер, так он говорит, с холма, что ли, какого, как на ладони все видел. Поле, говорит, красное было от их брюк!

— Донец, вероятно, любил риторическую иперболу, — с глубоким взглядом произнес Житомiрский.

Гусар косвенно посмотрел на него.

— Ромуальд! Ромуальд Петрович, нехорошо! ей-ей, нехорошо!

— Что такое нехорошо?